реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 2 (страница 87)

18

Сравнительно легко и быстро менялись идеологические компоненты: ушедшая еще при Брежневе вера в коммунизм на какой-то очень короткий период сменилась столь же иррациональной утопией – иллюзиями относительно того, что отказ от коммунизма станет условием интеграции с западными странами, а значит, быстрого наступления экономического «чуда» – процветания и высокого уровня благосостояния («жить будем как в “нормальных странах”»[371]). Но довольно скоро, породив тяжелые формы депрессии и разочарования, они были вытеснены более устойчивой композицией – мифологическим неотрадиционализмом: сочетанием имперского русского национализма, консервативного антизападного православия (магического обрядоверия) и путинского авторитаризма. Соответственно, изменился и вектор массовых ориентаций: с будущего – на прошлое[372]. Характер легитимации власти тоже меняется: от современности (ориентации на институциональные изменения и развитие представительской системы баланса интересов) к фактическому возвращению единой идеологии – «государственному патриотизму», ставшему заменой советского марксизма[373].

Несмотря на все семантические замены отдельных компонентов «архетипа советского человека», структура самого типа сохраняется[374]. «Тенденции реставрации (или реанимации) ряда характерных черт “человека советского” (изолированность от “человека западного”, чуждого рациональному расчету, окруженного врагами, тоскующего по “сильной руке” власти и т. д.) действуют после общепризнанного крушения идеологических структур и соответствующих им пропагандистских стереотипов, присущих советскому периоду. Это подкрепляет предположение о существовании некоего исторического “архетипа” человека, “архетипа”, уходящего корнями в социальную антропологию и психологию российского крепостничества, монархизма, мессианизма и пр. <…> Чем дальше уходит в прошлое его [советского человека. – Л. Г.] собственное время, тем более привлекательным представляется оно массовому воображению. Демонстративная ностальгия, естественно, служит прежде всего способом критического восприятия нынешнего положения. Ее побочный продукт – поддержание в различных группах общества, вплоть до социально-научной среды, идеализированных моделей советского прошлого»[375].

Способ соединения разных норм и правил с помощью архаических кодов власти воспринимается как более «простой», чем регулируемые формальные (в том числе юридически кодифицированные) правила действия, а потому – легко схватываемый, понятный и привычно очевидный[376]. Такого рода скрепления разных правил поведения, нормативных кодов особенно часты на стыках групповых и институциональных регуляций (формальных и неформальных норм) или в зоне межинституциональных взаимодействий, принимающих чаще всего форму «иерархических» порядков и структур. Но само по себе такое положение не могло бы воспроизводиться, если бы оно не воспринималось как само собой разумеющееся, естественное, нормальное, я бы даже сказал – базовое, то есть моделирующее все социальные отношения в других сферах общественной жизни.

Подобная гетерогенность недифференцированной социальной системы (неустранимая противоречивость, разнопорядковость нормативных структур и представлений, иерархичность техник социализации), партикуляризм социальных прав и обязательств, неравенство подходов к человеку и другие формы двоемыслия могут воспроизводиться только всем социальным целым, контекстуально и сразу. Иным образом двоемыслие в обществе воспроизводиться систематически, то есть в массовом порядке, не может. А это значит, что двоемыслие как тип сознания не возникает из множества частных случаев – для того чтобы оно стало привычной (немаркированной) конструкцией коллективного мышления, оно должно получить санкцию «всеобщности», естественности, в своем роде – нормы социальной жизни. Именно на этом держится массовое неодобрение правозащитников или политической оппозиции, не имеющей в глазах большинства шансов на успех и власть, критической журналистики.

Из этого заключения следуют две очень важные посылки.

Первая. Изменения в обществе такого типа (постсоветского авторитаризма) могут происходить только в «возбужденном состоянии». Признаки этого состояния описаны Левадой в одной из его последних статей[377]. В этом случае отключается самая консервативная часть институциональной системы – политическая система господства и начинает действовать логика интересов акторов внутри автономных подсистем, резко увеличивается степень многообразия, в том числе актуализируются и самые нижние пласты культуры – мифологические и утопические представления, ожидания чуда, демонизация политических противников, культ спасителя или вождя, ненависть к врагу, готовность к коллективному или индивидуальному самопожертвованию и прочие обстоятельства «времени и места» эпохи, требующей харизматического господства[378]. Подобные состояния возникают, когда кризис или разложение захватывает структуры высшей власти, в обычном состоянии парализующей и подавляющей в своих интересах (путем угнетающего контроля) развитие (специализацию и автономизацию) других секторов общества[379]. Однако возможность последующих изменений не гарантирована этими обстоятельствами, она зависит от того: а) в какой степени оказалась поражена консервативная верхушка власти; б) в какой степени элиты готовы предложить соответствующие практические модели модернизации страны, если вообще у них имеются ресурсы такого рода – интеллектуальные, организационные, ценностные; в) заинтересованы ли они и в какой степени в проведении необходимых изменений, или выгоды адаптации и лояльности к новым правителям перевешивают риски самостоятельных действий; г) насколько сильны в самом обществе силы, способные реализовать эти модели и т. п.

Вторая. Состояние «возбуждения» не меняет базовой культуры общества, его ценностных представлений, доминирующих типов массовой привычной адаптации и жизненных стратегий населения. Это экстраординарное состояние. Как только происходит персональная смена держателей власти или смена состава правящего клана, так прежняя институциональная композиция возвращается[380].

Доверие – один из центральных моментов конституции социальных отношений: личных, внутригрупповых или институциональных. Попытки свести доверие к сугубо рациональному взвешиванию (исходя из теории «rational choice») надежности партнера в том или ином социальном отношении, как это делается в современных социально-экономических концепциях институционального поведения, представляются мне крайне ограниченными, поскольку в таких подходах не принимается во внимание разная природа «доверия», разный субъективно полагаемый смысл, вкладываемый действующими в доверительные отношения или отношения доверия. Уже то, что ни одно социальное образование, то есть ни одна структура повторяющегося социального взаимодействия (в экономике, медицине, науке, коммуникациях, транспорте, политике, полиции, похоронном деле и т. п.) не обходится без этого компонента, указывает на то, что в разных ситуациях индивидуального или группового взаимодействия (взаимодействия внутри социальных институтов и межинституциональных связей) мы сталкиваемся с разными основаниями и характеристиками «доверия». Язык в повседневности схватывает лишь «функцию» этих отношений, и это правильно, маркируя, нормативно квалифицируя этим словом те отношения, которые определяются, характеризуются в качестве «доверительных» или «достойных доверия». (Здесь важно исходное значение слова «характер»: печать, стало быть, придание предполагаемому взаимодействию клейма определенного достоинства или качества, ценности, источник которых лежит вне плоскости семантики самого взаимодействия.) Доверие – это всегда санкция или освящение одного какого-то социального отношения авторитетом или значением других отношений, причем маркирующее значение должно быть взято принципиально из других сфер (институциональных, групповых, трансцендентальных по своему статусу в отношении к описываемой структуре взаимодействия или трансцендентных – религиозных, метафизических, культурных и т. п.). Доверие в этом плане – отношения, родственные дару (в смысле М. Мосса). Это обмен символами из разных сфер, придание более высокого значения взаимодействию, бедному смыслом. Благодаря обмену доверием (его знаками – аффектами или символами) происходит интеграция социальных институтов. «Доверие» – это знак присутствия в системах значений одной, данной сферы отношений (медицины, права, политики, экономики, транспорта и др.) значений других подсистем институциональной системы в целом. Поэтому любая сфера институциональной регуляции содержит компоненты и символы «доверия»: в здравоохранении доверие врачу и лекарствам, в экономике – партнерам и учреждениям, в праве – духу законности и судье как исполнителю правосудия, в образовательных учреждениях – учителю, в науке – получаемому знанию и компетенции ученого, в армии – командиру, во власти – политическому лидеру партии, демагогу, держателю авторитета и т. п.

Доверие включает три содержательных момента, определяющих оценку ситуации и характера предполагаемого поведения партнера, а значит, и самого взаимодействия: 1. интегральное (ценностное) определение мотивации «другого» – партнера действующего, основанное на чувстве солидарности и полагаемой общности разделяемых норм и принципов (включая и этические представления, обычаи, предполагаемые реакции социального окружения на нарушении норм и другие групповые конвенции); 2. оценка вероятности предполагаемого поведения «других», вытекающего из институциональной упорядоченности регулярных действий, являющихся предметом деятельности этого института; 3. расчет на выраженные или предполагаемые интересы партнера, шансы или вероятность взаимных ожидаемых эффектов и результатов, основанных на предшествующем опыте подобных взаимодействий и рациональности структуры действия, самого действующего и его партнера.