Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 2 (страница 86)
В отличие от экономики, которая всегда символически представляет обменные отношения, то есть равнозначимость ценностей и значений «других», вступающих или потенциально могущих вступать в обменные отношения, власть в России – институт консервации целого, поскольку она базируется не на репрезентации многообразия социальных форм и социальных значений (групповых или корпоративных интересов), а, напротив, на дисквалификации любого «другого» в сравнении с собой, вытеснении из публичного поля любых альтернативных авторитетов и источников влияния, что, собственно, и представляет собой воплощение насилия, то есть подчинения всех монопольному авторитету держателей власти. Редукция сложности здесь осуществляется не посредством выработки универсальных правил и механизмов управления (самоуправления), а периодической «раздачей» авторитета на нижестоящие уровни иерархии, то есть перераспределением властного ресурса и объемами бюрократического произвола (как бы в интересах всего целого). Поэтому нынешняя власть – принципиально антимодернизационный институт.
Сложность понимания проблематики власти в недомодернизированном, посттоталитарном обществе (каковым является российское) заключается в том, что властные отношения, играя символическую роль центральных институтов социума, не подлежат рационализации – их природа табуирована, «невидима», не проблематизирована и не может быть проблематизированной в принципе (властные отношения уже не сакральное образование, но еще и не секуляризованные в полной мере, это не мирские и рационализированные отношения, какими являются экономические или трудовые). Несмотря на то, что феноменально каждое действие носителей власти оказывается благодаря режиссируемому участию СМИ в поле публичного внимания (и без этого тоталитарная или авторитарная власть сегодня уже не может существовать), реальный, прагматический (фактический) смысл управления (включая и материальные интересы властных групп) оказываются вынесенными за скобки и полностью закрытыми от общественного обсуждения, контроля и анализа. Публичные действия официальных властей имеют в наших условиях глубоко театральный и демонстративный, почти церемониальный смысл инсценировки «драмы патерналистского и тотального правления». Явные (явленные публично через телевизионный экран) действия руководства страны не имеют никакого отношения к технологии управления, а соответственно, к вопросам эффективности, целесообразности, политической ответственности и конечной результативности. Поэтому у абсолютного большинства российских респондентов и не возникает мысли об ответственности правительства и лидеров страны, они не чувствуют себя включенными в происходящее, поскольку от них «ничего не зависит». Отсюда – другое сознание коллективного времени (стоячее время или обращенное в прошлое, в будущем нет ничего определенного и реального)[366].
Индексы доверия к основным общественно-политическим институтам: Думе, политическим партиям, суду, милиции, прокуратуре, профсоюзам, местным властям и другим (за исключением первых лиц государства, церкви и армии) свидетельствуют о крайне низкой их оценке (они находятся в серой зоне полудоверия или полного недоверия)[367].
Модель «советского человека», описанная по результатам первого исследования 1989 года, то есть в ситуации краха советского режима, нуждалась не просто в дальнейшей проверке, но и в развитии. Необходимо было получить ответы на целый ряд новых вопросов, возникших уже после распада СССР, а именно: как ведет себя этот человек, уставший от череды кризисов и мобилизации, в ситуации рутинизации исторического перелома, разложения закрытого общества, утратив позитивные ориентиры, что происходит с человеком в обществе, где доминируют механизмы негативной идентичности. Поэтому усилия самого Левады и исследователей, группировавшихся вокруг него, были сосредоточены на изучении того, как этот человек проявляется в разных общественных состояниях: возбуждения, мобилизации, спада, протеста, депрессии. Но описание человека энтузиастического, обыкновенного, ностальгического, коррумпированного, цинического и других потребовало анализа механизмов, которыми обеспечивается его противоречивая, антиномичная идентичность: комплекса жертвы, характера и функции исторической памяти, символов прошлого, негативной идентичности, астенического синдрома (включая проявления «выученной беспомощности»), роли разнообразных «врагов», динамики фобий, а также влияния тех изменений, которые связаны с институтами насилия, образования и др.
В ситуации разлома советской системы молодые и образованные люди (в первую очередь – в крупнейших городах России) демонстрировали прозападные и либеральные ориентации, отдавая предпочтение демократическим реформам, рыночной экономике, свободным выборам, высказывая свое неприятие советских символов и отношений. Из этого мы (рабочая группа сотрудников Левады) делали вывод, что с уходом советского поколения и вхождением в жизнь людей, уже не помнящих, как «это было при советской власти», получивших свободный доступ к информации, к западной культуре, к участию в политической деятельности, включенных в рыночную экономику, обладающих возможностями свободного перемещения внутри страны и выезда за границу, советская система не может сохраняться в своих базовых характеристиках и установках. Но первоначальное предположение: молодежь, отказываясь от привычных моральных сделок с безальтернативной властью, тем самым оказывает разрушительное воздействие на тоталитарный режим, при последующих замерах не подтвердилось. При втором замере в 1994 году эти гипотезы получили более слабое подтверждение, а уже при последующих – в 1999 году (проведенном сразу после тяжелого в психологическом смысле кризиса 1998 года) и в 2004 году стало ясно: описанный тип человека воспроизводится в основных своих чертах, причем характеристики «архетипа» начинают проявляться у совсем молодых людей, которые практически не жили в советское время. Вывод, который следовал из этого: дело не в изменении ценностных ориентаций у молодого поколения и не в особенностях намерений, ожиданий, аспираций молодежи (а они, безусловно, возникли в новых условиях), а в том, что с ними делают социальные институты[368].
Но прежде чем перейти к изменениям в трактовке «советского человека», очень кратко намечу фазы произошедших в постсоветское время изменений, существенных для нашего изложения, представив их в виде
После установления авторитарного режима Путина (реверсивного характера постсоветского развития) Левада пересмотрел и скорректировал основные выводы, к которым пришли участники исследовательской группы. Суть поправок и уточнений сводилась к тому, что «советский человек» утратил значение
В первую очередь эти нормы касались распространения демонстративного насилия как символического кода поведения, ограничения радиуса доверия (только к «своим»), недоверия к «другому», страха перед ним, готовности к обману, агрессии, усилению значимости блата, коррупции и других неформальных или межличностных связей.
По сути, кризис формальных советских институтов поднял архаические пласты культуры[370], в которых
В этих условиях изменились знаки оценки и смыслы коллективной общности и солидарности: то, что раньше воспринималось как признаки отсталости, неразвитости, коллективного заложничества, причастности к криминальной субкультуре или уголовной среде, получило позитивные определения в качестве значений «наши», «свои», «русские» в противопоставлении «чужому», «западному», «либералам» («либерастам», «америкосам»). Садомазохистская характеристика советского человека как «совка» (как и разнообразные пейоративные синонимы и варианты семантического снижения определений «нашего человека»: прежние – «колхоз[ник]», «лимитчик», нынешние – «быдло», «плебс», «лузеры», «вата / ватники») сменилась самовосхвалением и демонстративным дистанцированием от Запада. Чем благополучнее становилась экономическая ситуация в стране, тем более наглым оказывался торжествующий тон новых хозяев страны – «православных чекистов», нуворишей, олигархов, бесконтрольной бюрократии, равно как и выше тон массовой патриотической гордости. Необходимость сохранения властной вертикали, соответственно, ограничение доступа к властным позициям через избирательное правоприменение, кооптацию «своих», возможности стремительного личного обогащения через образование госкорпораций («друзьям – все, врагам – закон») и прочие особенности политической организации и экономической деятельности разрушали потенциал гражданской солидарности, самостоятельности, ответственности, активности, заменив «демократию участия» «суверенной», «управляемой» или «электоральной» демократией. Появившиеся после 1996 года новые политические технологии, нацеленные на манипуляцию общественным мнением, превратили население в «общество телезрителей», пассивно воспринимающих происходящее в стране, но не готовых отвечать за свою поддержку режима.