Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 2 (страница 84)
Следовательно, при анализе функционирования институциональной системы (института) необходимо принимать во внимание несколько аспектов проблемы:
1. длительность социального взаимодействия, следовательно, учет не только
2. механизмы репродукции этих взаимодействий (процедуры социализации, научения нормам и правилам взаимодействия, а также – что более сложно и не всегда очевидно: предпосылки формирования ценностей, конституирующих сам институт);
3. степень внутренней дифференцированности социальных ролей, образующих «институт», их специализация на той или иной «функции», готовность к «передаче» этих функциональных ролей другим специализированным образованиям;
4. не просто набор социальных ролей, складывающихся в определенную социодраматическую композицию[359], но и функциональные взаимосвязи с многочисленными внешними образованиями (репродуктивными, интеграционными, контрольными и т. п.). Стремительно нарастающая специализация отдельных институтов (инструментализация деятельности, подавление традиционно-символических аспектов) обусловлена требованиями эффективности и давлением процессов рационализации (необходимостью уменьшения издержек). Реакция самого института в этом плане сводится к постоянной раздаче второстепенных функций другим смежным структурам.
Подытожим. Любой
В этом плане модернизация, конечно, не может рассматриваться как ценностно-нейтральный процесс усиления структурно-функциональной дифференциации. Сама концепция модернизации, перспектива, в которой в ней рассматриваются те или иные социальные и экономические проблемы «отсталых» обществ или обществ догоняющей модернизации, задана определенными ценностями, она идеологична, и это тот факт, от которого мы не можем быть свободны. В свое время это было поводом жесточайшей критики теорий модернизации (с самых разных сторон – от мультикультурализма до истмата). Но как бы ни относиться к самобытности разных культур и обществ, мы не можем освободиться от признания более высокого ценностного ранга тех стран, которые мы считаем «современными» (конечно, исходя из тех ценностей, которые мы разделяем). Мы судим о западных обществах как более развитых, а о жизни в них – как качественно более богатой во многих отношениях. Но главное: модернизация ведет к ограничению внутреннего произвола и насилия, в модерных странах степень социальной и правовой защищенности индивида несравнима с авторитарными, тоталитарными или традиционными, что вряд ли кем-то может быть оспорено. Сами базовые институты – представительская демократия, правовое государство, независимый суд, гарантия частной собственности и прав и свобод человека, обменные принципы рыночной экономики и другие – все это и есть те институты, которые систематически снижают уровень коллективного насилия и принуждения. Что бы ни писали критики (и во многом их утверждения абсолютно справедливы), эти институты в своем функционировании опираются на индивидуалистическую этику человека, учет этих ценностей в идее равенства, уважения индивидуальной свободы, признания интеллектуальной и этической дееспособности человека. Поэтому анализируя то, что происходит в обществах догоняющей или незавершенной модернизации, мы не можем не сравнивать их состояния с ценностными параметрами социальных структур западных стран. Такой бэкграунд предопределяет и исследовательскую позицию, с которой происходит как отбор теоретических инструментов, так и принципы описания и интерпретации материала. Это не идеализация западных стран, а неизбежный методологический прием, без которого исследовательская работа тонет в релятивизме.
Очевидно, что такого рода обобщенные концептуальные схемы института применительно к нынешней России нужны лишь для того, чтобы получить модель для сравнения ее с реальностью и зафиксировать расхождения разных траекторий эволюции модерных обществ и обществ имитационной модернизации, каким является Россия. Сложность понимания и интерпретации происходящего в России, как уже не раз говорилось, заключается в том, что после краха советской системы провозглашенные новые конституционные формы не получили имманентного развития, а напротив, стали наполняться теми отношениями, которые существовали до того или представляли собой смесь легальных, неформальных, но не криминальных и чисто нелегальных отношений, криминальный характер которых не может быть зафиксирован только потому, что сами государственные инстанции, которые должны были бы выносить подобный вердикт, включены в эти отношения[360].
Отличие обществ, которые мы называем «современными», «развитыми», правовыми», демократическими, рыночными, «постиндустриальными», от посттоталитарных заключается в том, что их формальные институты (в общем и целом) не конкурируют с традиционными, групповыми и неформальными структурами взаимодействия (поскольку те и другие образования не эквивалентны). Они управляют последними (в зоне своей юрисдикции) и подчиняют их себе, но не претендуют на подмену или вытеснение их. Собственно, присущее богатство (во всех смыслах) и главным образом множество доступных форм поведения обусловлено их сложностью, то есть наращиванием смыслового (культурного) многообразия, обеспечиваемого разнообразием специфических форм взаимодействия (групп, обычаев, традиций, конвенций, ассоциаций, союзов и пр.), образующих агломерат различных сообществ, охватываемых формальными институтами, но не сливающихся с ними. Важно, что каждая такая группа или структура устойчивого взаимодействия несет в себе особые смыслы и значения, не передаваемые никаким иным образом.
Более того, «формальные институты» потому и считаются «современными», что построены на идеях и принципах репрезентации и согласования, поддержания баланса этого разнообразия, в отличие от архаических недифференцированных или традиционалистских (патерналистских, вертикально организованных) обществ. Неформальные структуры взаимодействия (социальные группы разного типа, традиционные институты, движения, ассоциации) вне зависимости от своих номинальных функций (религиозных, спортивных, музыкальных, научных, общественных) несут значения отношений, которые плохо артикулируются или вообще не могут быть полностью артикулируемыми, но составляют важнейшие смыслы человеческого существования (общие состояния близости, теплоты, солидарности, эмоционального подъема, снятия психологической тревоги или социальных страхов и прочие самые разнообразные аффекты коллективного действия). Часто эти «второстепенные» обстоятельства неинституциональных взаимодействий относятся к особым моментам воспроизводства группы: фазовые возрастные события и отношения, лиминарные состояния, внутригрупповые ритуалы или церемонии, играющие роль аналогов традиции и их элементов (мифов творения, рождения, смерти, спасения, искупления). Не случайно, многие подобные неформальные группы или ассоциации связаны с игрой в архаические занятия или действия (рыбалка, охота, аграрный или дикий туризм и пр.)[361].
Напротив, тоталитарные режимы стремятся полностью подчинить себе и трансформировать в собственных интересах все прочие образования, сделав их функционально зависимыми от режима, «одномерными», «прозрачными» для контроля и управляемыми.
Путинский авторитарный режим, в отличие от советского тоталитаризма, не в состоянии полностью контролировать все стороны социальной жизни общества. Для этого у нынешних властей нет ни средств, ни соответствующих ресурсов (включая и идеологические). Держатели власти вынуждены допускать или имитировать современные «универсальные» институциональные формы регуляции, однако, поскольку за режимом остается монополия и возможности «легитимного» применения средств насилия и принуждения, которыми он ни с кем не собирается делиться, то универсализм подобных институтов оказывается мнимым – имитационным, декоративным, а сами институты – квазисовременными. Сохранение централизованного авторитарного характера власти не просто нейтрализует функциональные взаимосвязи институтов в социальной системе, но и извращает их смысл, демодернизирует институты со всеми вытекающими отсюда последствиями, включая ценностные потери (ослабление специфических для института мотиваций) и деморализацию (исчезновение собственно моральных регуляторов и переход к более «простым» и партикуляристским, «ситуативным» мотивам поведения), то есть приводит к уже невосполнимым дефектам личности[362]. В социальном плане такие образования означают раздробление общества, появление множества закрытых зон и изолированных систем отношений, складывающихся по поводу тех ценностных значений, которым нет места в пространстве формальных институтов. В этих случаях патология «универсалистских» отношений, разумеется, не повсеместна, она затрагивает лишь возможности роста тех групп, которые при прочих равных условиях могли бы обладать потенциалом развития, но не будут. Поэтому внутри по видимости рыночной экономики, «правового общества» или «демократических институтов» (выборов, парламента, независимых СМИ, деидеологизированной науки и искусства) сохраняются, наряду с новыми структурами, и неформальные, неуниверсалистские отношения, использующие насилие или, напротив, процедуры, компенсирующие или заменяющие его (коррупцию, «доверительные отношения», закрытые сообщества, обеспечивающие изоляцию от внешнего давления и т. п.). Действие номинально современных и универсальных форм регуляции – институтов ограничено в постсоветской России латентными структурами насилия (авторитета, власти, влияния, не связанного с функциональной компетенцией или нормами самого института). Этим, собственно, российский авторитаризм, неявный при Ельцине и развернувшийся во всей полноте при Путине, отличается от советского тоталитаризма: в одном случае институты насилия легитимны и пронизывают всю ткань социальной жизни, в другом – они нелегитимны с формальной точки зрения, но управляют ключевыми сферами социальной жизни, нейтрализуя или отодвигая в сторону декларативные и имитационные формы демократии и права[363]. Причем сама «неуниверсальность» применения или значимости норм и, соответственно, представлений о различных правилах поведения могут не учитываться внешним наблюдателем в кажущихся однотипными ситуациях.