реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 2 (страница 64)

18

События на постсоветском пространстве (или, шире, пространстве Восточного блока, соцлагеря) дают примеры обоих вариантов как успешной вестернизации и строительства демократии, так и смещения тоталитарных систем в сторону авторитаризма или квазитоталитарных традиционалистских типов господства. В первом случае (балтийские страны, Польша, Чехия) трудности переходного периода терпят именно потому, что люди солидарны, объединены сознанием «общего блага» и оправданности своего терпения, видят перспективу. Условием этой солидарности и гражданского сознания является наличие остатков прежних структур гражданского общества, неформальных объединений и память о собственной государственности до установления коммунистической системы. Во втором случае (отсутствии памяти о собственной государственности, а значит, предшествующих общественных объединениях, гражданском обществе) терпение носит характер безальтернативного, неоправданного и безнадежного выживания в условиях внешнего бессмысленного принуждения, которое поэтому асоциально и избавиться от которого можно, только если постараться обойти общий порядок, попытаться решать свои проблемы частным образом.

Чаще всего возвратные формы репрессивных и недемократических режимов возникают после некоторого периода начальной либерализации и демократической трансформации (так было в Белоруссии, Казахстане, Азербайджане, Армении). Так обстоят дела и в России. Схожим образом развивались события и в Украине после победы антилиберальных сил на президентских выборах в 2010 года. Другой вариант представляет траектория эволюции постсоветских государств Средней Азии, в первую очередь Туркмении и Узбекистана. То, что российские сценарии консервативного номенклатурного реванша повторяются на постсоветском пространстве, говорит о том, что это не случайности, а проявление определенных закономерностей эволюции распада и регенерации тоталитарного социума, указывающие на аморфность общества, слабость его организации или ограниченность его дееспособности при более высоком организационном потенциале институтов насилия, быстро восстанавливающихся после первого поражения и краха других структур принуждения[269].

Следовательно, нужны интеллектуальные ходы, позволяющие прослеживать не только взаимосвязь тоталитарных институтов, но и последствия такой системы организации.

Теоретическая значимость такого семантического комплекса, как «тоталитарный синдром», сохраняет при этом свою силу, позволяя, например, фиксировать последовательную связь между сворачиванием массового террора и явлениями социальной склеротизации, приостановкой циркуляции элит и прекращением вертикальной мобильности, постепенным замещением миссионерской и экспансионистской идеологии идеологией консерватизма (в качестве которой могут выступать антонимы экспансионизма – мирного сосуществования двух систем, международной разрядки, «хельсинкского процесса», русского национализма[270]). Эта симптоматика латентной децентрализации имперской системы господства сопровождалась ростом претензий региональных и этнических элит, определившим последующий распад советской империи и другие явления[271]. Вне контекста концепции тоталитаризма данные явления выступают как разрозненные и не связанные друг с другом события и тенденции. И это касается прежде всего определения «движущих сил демократизации», то есть тех групп, которые были заинтересованы и добивались радикальных изменений, обращаясь за поддержкой к более широким слоям населения и добиваясь институционализации и закрепления этих изменений.

В нашем случае инициатором перестроечных реформ и социальной средой их заинтересованной поддержки и проведения была советская интеллигенция – бюрократия среднего звена (техническая, гуманитарная, обслуживающая номенклатуру и управленческий аппарат). Ее интересами, возможностями, компетентностью, способностью воображения и практического действия и определялись ход и границы допустимой институциональной трансформации. Эта среда в ходе реформ резко поляризовалась – часть явно выиграла, получив возможности свободной работы, выезда, снятия идеологической цензуры, взаимодействия с зарубежными партнерами, приобретения собственности или занятия предпринимательством, другая (низовая) явно проиграла, утратив прежний статус, доходы и уважение в обществе. Но основная масса населения была в лучшем случае безучастна по отношению к идущим изменениям, в худшем (а таких было большинство) настроена негативно. На вопрос: «Вы согласны с тем, что было бы лучше, если бы все в стране оставалось так, как было до начала перестройки (до 1985 года)?» – в среднем на протяжении 25 лет (1991–2015) 45 % опрошенных россиян говорили «да, согласны», 39 % – «не согласны», 16 % затруднялись с ответом. Во время острых кризисов (1995–1999, 2003) доля согласных поднималась до 51–58 %, в благополучные годы снижаясь до 31–36 %.

О наступлении третьей фазы эволюции научной парадигмы позволяют говорить начинающиеся изменения, непредусмотренные исходными теоретическими посылками. В рассмотрение начинают включаться явления, которые расходятся с основным корпусом объясняющих концепций и теорий[272]. Они еще не получили статус эмпирических, то есть установленных фактов, поскольку не соответствуют научным предположениям и прогнозам, вытекающим из предшествующих парадигматических построений, но уже само их накопление становится симптомом теоретического неблагополучия и вызовом для исследователей. Применительно к нашей теме: сюда должны относиться все те эмпирические наблюдения, которые выбиваются из логики теорий краха тоталитарной системы – ожиданий «третьей волны демократизации»[273], предписываемых научным сообществом. К ним я бы отнес все отклонения, не соответствующие концепции краха тоталитарных режимов в ходе демократического транзита. В первую очередь ей противоречит признание превращения слабой демократии, введенной указами сверху после неудачного путча ГКЧП, в авторитарную систему правления (при Ельцине), а затем в восстанавливаемую при Путине тоталитарную систему[274].

Иначе говоря, третья фаза парадигмы тоталитаризма собирает все концепции и теоретические разработки, касающиеся любых вопросов воспроизводства репрессивных режимов, соответствующих схеме тоталитарного синдрома. Восстановление после сравнительно короткого периода перестройки и коллапса советской системы не означает воссоздание сталинского или брежневского тотального общества-государства. Речь о другом: об устойчивом воспроизводстве определенного набора взаимосвязанных социальных институтов, блокирующих и подавляющих постоянно возникающие императивы структурной и функциональной дифференциации общества. Эти институты, выступающие от имени государства, объявившего себя полным сувереном в стране, то есть узурпирующим правом решать, что есть закон и по отношению к кому он может и должен применяться, а кто свободен от него, отказываются признавать – в моральном и правовом плане – автономность отдельных сегментов общества, групп и образований (и то, что называется гражданским обществом, и то, что образует совокупность других форм самоорганизации людей – научных, религиозных, художественных, сетевых). Тем самым разрываются сложные взаимосвязи и коммуникации между социальными группами и образованиями. Социальная жизнь в результате резко примитивизируется и лишается внутренне мотивируемой динамики развития, обусловленной вектором множества частных интересов. Ее заменяет политика властей, претендующих на рациональное централизованное управление социальными процессами и на оптимальное решение возникающих проблем населения и страны в целом, а также геополитические фантазии «возрождения великой державы». Подчеркну, что проблема не сводится к доминированию лишь репрессивных институтов (политической и уголовной полиции, армии, суда, прокуратуры и пр.), напротив, постановка вопроса о репродукции тоталитарной системы охватывает гораздо более широкий круг институтов и предметов регулирования и контроля, которые, на первый взгляд, никак не связаны с практиками насилия и принуждения, а именно: массовую школу, СМИ, культуру, спорт, гражданские инициативы, церковь, семью, интернет, досуг и др. Однако все они становятся объектом ведомственной регламентации и (номинального) контроля со стороны министерств образования, культуры, социальной политики, многочисленных комитетов и служб надзорного характера, не говоря уже о разработке депутатами парламента и региональных заксобраний репрессивного и регламентирующего рамки допустимого законодательства.

Функционирование этих институтов идеологически определяется и направляется кремлевской администрацией, что придает этой политике видимость единства, последовательности и цельности (на деле превращается в хаос противоречащих друг другу отдельных актов и распоряжений, открывающий простор для коррупции и творческого произвола у нижестоящих исполнителей). Таким образом, фактором, сдерживающим изменения, оказываются институты власти как институты насилия. Они не просто наиболее устойчивая часть тоталитарной системы, они сами по себе задают образцы воспроизводства для других подсистем. Они первыми возникли в ходе становления тоталитарных режимов и, судя по всему, будут последними компонентами, придающими системе целостность и воспроизводимость. Другие институциональные сегменты могут меняться и варьироваться в довольно широком диапазоне форм и отклонений, но слабость или недееспособность этих структур – институтов насилия – обрушивает всю систему господства, как это получилось в 1991 году, что, впрочем, не гарантирует и не означает переход к демократии. Возможность такого сценария остается открытой, если к такому варианту готово население.