реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 2 (страница 62)

18

2. Имеется единственная, автономная и более или менее проработанная в интеллектуальном плане идеология, с которой идентифицирует себя правящая верхушка или вождь, а также обслуживающая высшее руководство партия. Политика, которую проводит правительство, опирается на идеологию, любые проводимые меры оправдываются ссылкой на нее. Идеология имеет определенные границы, и преступить их значит вступить в сферу инакомыслия, которое не остается безнаказанным. Идеология не сводится к какой-то конкретной программе или определению общего политического курса, но претендует на окончательное осмысление общества, понимание его исторической цели и объяснение всех общественных явлений.

3. Звучат постоянные призывы к активной мобилизации и широкому участию граждан в реализации политических и коллективных общественных задач; это участие реализуется через единственную существующую партию и множество подчиненных ей групп, оно поощряется и награждается. Нежелательными считаются пассивное подчинение и апатия, отход на позиции маленького человека, “хата которого с краю”, характерные для авторитарных режимов»[259].

Концептуальная работа в рамках этой парадигмы фактически остановилась уже при первых признаках ослабления СССР (после смерти Сталина и прекращения практики массового террора и ликвидации ГУЛАГа, попыток десталинизации при Хрущеве и экономических реформ Косыгина, появления правозащитного движения), после «Пражской весны», подавления рабочих волнений в соцстранах и т. п. Понятие тоталитаризма превратилось в идеологическое клише[260]. Европейские и американские исследователи тоталитаризма фактически подвели черту под этим направлением, занявшись углубленным историческим анализом германского нацизма и итальянского фашизма и сталинизма[261].

Но, на мой взгляд, подобное сужение и предметных, и исторических рамок изучения существенно обедняет эвристический объяснительный потенциал концепции тоталитаризма как междисциплинарной методологии сравнительного анализа репрессивных систем, основанных на сращении господствующей партии и государственного аппарата или моделей «общества-государства». Из поля внимания при этом выпадают не только все «неевропейские» коммунистические или национал-социалистические режимы (Китай, Вьетнам, Северная Корея, Куба и др.), но и множество переходных или смешанных форм, включая и некоторые ближневосточные или африканские системы репрессивного правления с сильной партийно-государственной национал-социалистической идеологией (Ирак, Иран и др.). Сосредоточение лишь на изучении различных аспектов становления и функционирования нацизма, фашизма и сталинизма оборачивается тем, что с повестки дня снимается вопрос о будущем тоталитарных режимов, уходит на задний план теоретическая проблема эволюции и последствий для общества таких режимов. А это значит, что сами режимы мыслятся как «однородные целостности», своего рода идеологические монолиты, что справедливо подвергалось сомнению и критике историками-ревизионистами. Однако из этого делался неправильный вывод: вместо того, чтобы разбирать характер неоднородности и противоречий между разными подсистемами, делалось заключение о неверности самой концепции тоталитарных социумов. Тем самым закрывалась возможность видеть различия в траекториях развития разных институтов внутри этих режимов, что, по моему мнению, представляется даже более важным обстоятельством, чем необходимость расширения типологического диапазона исследуемых тоталитарных форм.

Участники теоретических дискуссии о тоталитаризме, происходивших в 1960–1970-е годы, не смогли дать ответа на самый важный концептуальный вопрос, имеющий также огромное практическое значение: есть ли выход из тоталитарных режимов, и какова могла бы быть логика подобной трансформации, если не считать воздействия внешних факторов, определяющих их крушение? И каковы, следовательно, институциональные, культурные, моральные и психологические последствия для обществ, выходящих из тоталитаризма? Как я полагаю, именно теоретическая слабость понятия «авторитарные режимы» и вытекающая отсюда логическая неопределенность ответов на поставленный вопрос о будущем советского тоталитаризма могут служить объяснением паралича социальных наук, занимающихся постсоветскими процессами.

Явные свидетельства неудачи демократизации государств, образовавшихся на руинах советской системы, подталкивают к мысли, что отказываться от концепции тоталитаризма преждевременно. Напротив, новые явления в этих регионах совершенно недвусмысленно требуют своего объяснения, которое должно начинаться не с чистого листа, а продолжать уже имеющиеся теоретические разработки, вытекать из них. Необходимо существенное дополнение и развитие теории тоталитаризма за счет включения в нее объяснения последующих процессов разложения и дегенерации тотальных репрессивных систем, и, следуя из их логике, определения перспектив трансформации этих режимов.

Как всякая научная парадигма, тоталитаризм обладает собственной логикой развития и эволюции. Складывание любой парадигмы в науке начинается с накопления «аномальных» фактов – отдельных наблюдений и констатаций «отклонений» от ожидаемых явлений различного рода (вероятных, «закономерных», «типичных» в соответствии с принятыми в сообществе теориями, концепциями, учениями, являющимися основой ценностного консенсуса сообществ)[262]. Когда масса подобных девиаций оказывается значительной, наступает понимание, что эти явления – не случайность, не ошибки описания или измерения, а устойчивые феномены, научное сообщество раскалывается, возникает группа маргиналов и возмутителей спокойствия, которые настойчиво пытаются собрать, систематизировать и обобщить не укладывающиеся в прежние концепции явления. Эту начальную стадию новой парадигмы можно назвать формированием индукционистского метода, когда доминирующей мотивацией (и научной идеологией) становится принцип: «мы собираем и описываем факты; теории рождаются из обобщения; мы не привносим в материал свои теоретические установки и посылки, они возникают из генерализации эмпирического материала».

Вторая фаза логико-методологического развития парадигмы отмечена серьезными дискуссиями о результативности и границах значимости появившихся обобщений: накопленный материал начинает сопротивляться и противоречить исходным допущениям и первичным генерализациям, которые сталкиваются между собой. Методологическая критика и самоанализ ученых вскрывают ценностную направленность отбора эмпирических обстоятельств в процессах сбора и описания материала[263]. В ходе подобных внутридисциплинарных дискуссий становятся ясными несколько важнейших моментов научной работы, в первую очередь зависимость конституирования факта от латентных концептуальных и ценностных посылок ученого. Методологическая критика должна выявить и показать обусловленность явления, признака, характеристики, которым придается статус «эмпирического материала» (то есть полученного в соответствии со строгими критериями достоверности, проверяемости – устойчивости результата при многократных пробах и замерах при использовании данного метода), предшествующему априорным теоретическим посылкам, являющимся мотивационными критериями отбора и проверки материала. Только в рамках подобного соответствия устанавливается возможность и степень интерпретируемости данных» Разговор с небожителем», соответствия их принятым принципам объяснения. Выявление этой скрытой связи факта и определенной теории, оправдывающей значимость того или иного эмпирического обстоятельства, получает название логико-методологической процедуры верификации эмпирических результатов.

Эта фаза научной работы (экспликация неявной методической «тавтологии») достаточно короткая и неустойчивая, поскольку скоро дискуссия о значимости интерпретации подталкивает исследователей к необходимости сопоставления уже не отдельных эмпирических данных (фактов) с объясняющей их концепцией, а сопоставления имеющихся в распоряжении альтернативных теорий и концепций одних и тех же множеств или агрегатов собранных данных. Встает задача оценки объяснительной результативности отдельной теории, ее адекватности, определения границ исходных расходящихся, конкурирующих между собой концептуальных систем.

Следствием этой теоретико-методологической дискуссии внутри научного сообщества оказывается признание равнозначимой объяснительной силы разных концепций, то есть понимание зависимости факта от метода его описания (конструирования), эффект «дополнительности», требование одновременного учитывания исходной познавательной установки исследователя для оценки значимости эмпирического результата, ограниченности нашего объяснения. Иными словами, если претендующее на статус эмпирического интерпретационное высказывание или суждение не может быть опровергнуто или иначе интерпретируемо в другой системе категорий, оно расценивается как «метафизика» (или «идеология»), а значит, как не подлежащий «фальсификации» (так была названа эта методологическая процедура), внетеоретический компонент научного объяснения[264]. Эти элементы никоим образом нельзя считать ненаучными резидуумами, которые должны быть исключены и отвергнуты. Напротив, без них никакая продолжительная (институциональная) работа в науке невозможна и непродуктивна, поскольку эти компоненты являются проявлениями в научной сфере влияния внешних социальных сил – интересов общества в научном знании, проекцией культурных представлений, партийных или групповых интересов, самих смыслов человеческой деятельности и существования. Без них собственно научная работа превращается в игру в бисер, похожую на шахматы, музыку, математику или чистую гимнастику ума.