реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 2 (страница 19)

18

Таблица 161.2

Вы были бы за или против того, чтобы городу Волгограду было возвращено имя «Сталинград»?

N = 1600.

Неспособность дать моральную и политическую оценку деятельности и самой личности Сталина связана с отсутствием авторитетных в обществе позиций в отношении прошлого. При сохранении в коллективной памяти ужаса и неприятия террора 1930–1950-х годов, массовое сознание не в состоянии сопротивляться тихой политике апологии Сталина. В последние годы заметен значительный рост привлекательности и значимости диктатора, выступающего в качестве одного из персоналистских символов великой державы, победы советского народа в Отечественной войне.

Проблема преодоления сталинского мифа заключается не в том, что люди не знают о преступлениях Сталина, а в том, что они не считают преступной саму советскую систему. Нежелание, даже внутреннее сопротивление самой идее сочувствия, идентификации с жертвами государственного террора, родственное массовому нежеланию участвовать в политике, а тем более – отвечать за действия властей или противостоять им, является источником коллективного имморализма. В российском обществе сегодня нет признаваемых всеми моральных и интеллектуальных лидеров, способных поставить ему такой диагноз. Население само по себе не в состоянии рационализировать и осмыслить как прошлое страны, так и природу нынешнего, становящегося постепенно все более коррумпированным и репрессивным режима. Поэтому единственной реакцией на фрустрацию знания о сталинских репрессиях оказывается общественная прострация и желание обо всем этом «забыть». Собственно, именно этот результат и был целью путинской технологии господства: отсутствие моральной ясности и массовая апатия, ставшие основой авторитарного режима.

Таблица 162.2

Можно ли, по вашему мнению, говорить про общие черты в тех государственных системах, которые построили в 1930-е годы прошлого века Сталин в Советском Союзе и Гитлер в Германии?

Постепенный рост признания Сталина в качестве великого национального деятеля не означает восстановления его «культа», преклонения перед «харизматическим» вождем, характерного для всех тоталитарных режимов. Миф о Сталине существует за счет непреодолимого комплекса национальной (коллективной) неполноценности, инфантильной неспособности к ответственности и потребности в примитивной, подростковой гордости демонстрацией силы. Забывая о цене сталинского времени, россияне пытаются удержать символы национальной славы, когда реальных причин для этого уже нет.

В мае 2021 года на вопрос: «Как вы лично относитесь с Сталину?», ответы распределились следующим образом: «с восхищением» – 5 %, «с уважением» – 45 %, «с симпатией» – 10 %, «безразлично» – 28 %, «с неприязнью» – 5 %, «со страхом, с отвращением, ненавистью» – 6 %, затруднились ответить – 2 %. «Как бы вы отнеслись к тому, чтобы к очередной годовщине победы был установлен памятник Сталину?», 48 % —положительно, 29 % – безразлично, 20 % – отрицательно. «Поддерживаете ли вы создание музейного комплекса, посвященного Иосифу Сталину, о планах строительства которого недавно было объявлено?» – 60 % поддерживают, 31 % не поддерживают, 9 % затруднились с ответом.

Парадоксы социальной структуры в России[60]

Социальная стратификация постсоветской России остается одной из самых спорных предметных сфер в отечественной социологии, несмотря даже на появление в последнее десятилетие значительных исследований по этой тематике. Как правило, в фокусе внимания российских социологов оказывались две задачи, продиктованные интересом государственных заказчиков социологических исследований: определение параметров бедности населения (и возможностей ее сокращения; или иначе – проблемы «социального неравенства») и перспективы формирования и развития «среднего класса». В обоих случаях интенции исследовательской работы и, соответственно, внутренние установки при интерпретации материала оказывались (пусть и непрямым образом) заданными соображениями обеспечения эффективности социальной политики государства и стабильности системы власти[61].

Для моделей социальной структуры, которые социологи строили на базе государственной статистики или своих собственных эмпирических исследований (массовых опросов населения), обычно использовались международные, то есть признанные социологическим сообществом принципы классификации или методики социальной таксономии населения, включающие такие операциональные признаки, как доход, образование, характер занятости и профессиональной деятельности респондента, стандарты потребления, причисление себя или своей семьи к определенному классу или социальной страте, а также (но реже) – социально-культурные ресурсы, аспирации и т. п. Результатом такой широкой коллективной работы[62] можно считать получение устойчивых распределений данных по нескольким шкалам или социальным категориям населения (чаще всего по пяти– или десятичленной классификации) и согласованная их интерпретация[63]. В рамках тех задач, которые ставили перед собой эти исследователи, они в полной мере реализовали намеченные цели. Я не встречал ни в профессиональной среде, ни в публицистике каких-либо попыток критики этих работ или желания оспорить полученные результаты, выражения сомнения в их достоверности или адекватности интерпретации.

Исследования, проводимые специалистами «Левада-Центра» (до 2003 года – ВЦИОМ) с 1989 года на широкой и регулярно замеряемой базе массовых опросов (в режиме систематического мониторинга с марта 1993 года), дают близкие распределения, если взяты аналогичные операциональные и классификационные признаки[64], что позволяет говорить, если не об «объективности» или адекватности производимых описаний, то, по крайней мере, – о сходимости получаемых данных.

Вместе с тем сам факт идентичности результатов не дает поводов для успокоения, поскольку при этом не снимаются концептуальные противоречия и затруднения, всплывающие всякий раз, когда дело касается теоретической интерпретации получаемых эмпирических данных. Диапазон качественных характеристик российского общества и его социальной структуры простирается от определения «нормальная страна» из группы «развивающихся стран» (Д. Трейcман, А. Шлейфер) до «неофеодализма», «этакратии», «квазисословного общества» (В. Шляпентох, С. Кордонский, О. Шкаратан и др.). Установившийся консенсус относительно практики эмпирических исследований социальной стратификации живет своей жизнью, независимо от существующего параллельно ему, но столь же явного разброса взглядов на природу российского общества и его социальной структуры. Особых дискуссий в российской социологии по этим вопросам не возникало, поскольку (как мне представляется) разномыслие в большой степени обусловлено не теоретическими расхождениями социологов, а ценностно-идеологическими или даже политическими интересами, не могущими по ряду причин быть артикулированными в этой среде[65].

Получаемый эмпирический материал в исследованиях социальной стратификации внутренне организован в соответствии с западными теориями стратификации, опирающимися на представления об универсальности процессов модернизации. Сами по себе эти представления (возможности демократического или рыночного транзита стран– членов бывшего соцлагеря) не проблематизированы (как и соображения успешности или эффективности упомянутой выше социальной политики), они заданы, то есть положены в основу соответствующих исследовательских программ и разработок, приняты как безусловные телеологические посылки социологической парадигмы постсоветской социологии. Поэтому никого не смущает то обстоятельство, что исследования, построенные на фиксации дистанции между странами догоняющей модернизации и теми, кто уже завершил переходные процессы трансформации, дают «отклонения» от «нормативных» схем и шаблонов, поскольку это предполагается уже в самом начале реализации подобных проектов. Но такая установка позволяет «забыть» или не принимать во внимание особенности социальной структуры (инерцию прошлого) «проблемных» стран, хотя как раз именно эти моменты выдвигаются на первый план теми, кто стремится дать «историческую» оценку и выстроить перспективу российской или постсоветской социальной структуры. Однако последние не слишком озабочены вопросами согласования с данными эмпирических исследований социальной структуры.

Моя задача – привлечь внимание социологов к темным зонам исследований и, если получится, начать обсуждение этих вопросов.

Суть проблемы можно свести к следующему: смысл исследований стратификации, начиная с К. Маркса заключается в эвристически сильной посылке (и, кажется, подтверждавшейся ранними эмпирическими исследованиями в развитых или успешно модернизирующихся странах), а именно: социальное положение индивида (в группе или в обществе в целом) в значительной мере определяет характер социальных интересов актора, детерминируя его активность – мотивацию действий, поддержание своей идентичности, ответственность перед другими членами группы, а значит, готовность к участию в политике (борьбе за свои интересы) или в деятельности гражданского общества. Такая постановка вопроса была вполне оправданной для фазы интенсивных социальных изменений традиционно-сословной структуры европейского общества, ломки системы закрытого общества и выхода на сцену социальных групп с четко означенными групповыми и корпоративными интересами (и материальными, и идеальными: утверждения своего мировоззрения, престижа, авторитета, культуры, идеологии и т. п.), определяющими политические стратегии и реальные конфликты в обществе[66].