реклама
Бургер менюБургер меню

Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 1 (страница 74)

18

Возможности разворачивания этой тематики применительно к России связаны не только с анализом открытых или латентных форм насилия (стиля поведения в молодежных бандах или практик теневой экономики, коррупции, «силового предпринимательства»), но и выявления функций насилия как «культуры», то есть тех смыслов, которыми конституируются социальные взаимодействия, предполагающие насилие, и их институционализация, а именно: силы и приоритетности значений коллективного целого в их неразрывном единстве с насилием, с культивированием насилия (это уже названные выше ценности героизма / подвига, патриотизма, доблести, самопожертвования ради великой державы и т. п.). Признание этих символических благ и образов означает одновременную дисквалификацию частного индивидуального существования, стерилизацию значимости автономных от власти структур, особенно – воспроизводящихся (или обладающих потенциалом воспроизводства). Мораль в России потому и не возникает как массовая система регуляции, что не возникает идея «общего блага», и, соответственно, подавляется сама социальная возможность символической инстанции, перед которой индивид должен (а значит – и может) отвечать, внутренне чувствуя свою связь и ответственность перед неопределенно большим коллективом или общностью себе подобных (совесть, интернализованный социальный контроль группы или даже института, например научной совести). Как показывают данные опросов, люди в России ощущают ответственность только перед самым узким кругом близких: членами семьи, друзьями, в меньшей степени – коллегами. Возникновению моральных представлений препятствует присвоенное властью представление о национальном целом, которое (целое) якобы подлежит защите и монопольному представительству исключительно тоталитарной или авторитарной властью.

Подобная двойная идентификация – свой круг частных интересов и забот о собственном благе и благе ближних, забот выживания (продолжения существования) и план интересов власти, с которой время от времени ситуативно идентифицирует себя индивид, – задает постоянную «игру» с рамками действия и смену перспектив, в которых происходит определение себя и других действующих лиц, оценки ситуации действия. Но – и это следует учитывать – каждый раз такая «реципроцитность» включает логику ситуативного «исключения» себя или других (власти) из соответствующих систем правил, нормативных кодексов ролевого поведения. Частный человек с его проблемами существования исключает (в российском контексте) понятие политического участия, допуская в некоторых случаях лишь связанное с ним понятие «подданного», государственно зависимого обывателя. И наоборот, политическая ангажированность и гражданская ответственность в нашем случае означает другую перспективу самоопределения, в которой на первый план выходят такие понятия, как чувство личной ответственности за положение дел в обществе, в стране, альтруизм и справедливость[286].

Логика исключения, обособления, эксклюзивности по своей функции аналогична логике установления «чрезвычайного положения» (по К. Шмитту[287]), означающей, что общепринятые правила игры (законы, конституция, обычное право) отменены или объявлены незначимыми в особой, объявленной «чрезвычайной» (мобилизационной, военной, бедствий) ситуации силой авторитета, превосходящей авторитет действующего права и норм социального порядка («война все спишет»). В таких случаях установление чрезвычайного положения равнозначно объявлению полного и безоговорочного суверенитета инстанции, вводящей этот режим. Со своей стороны, подчинение этому режиму чрезвычайности или эксклюзивности равнозначно условиям принятия произвола власти, признания силы избирательного правоприменения, тихого согласия (или отсутствие сопротивления) на терпение по отношению к насилию, все равно будет ли это практикой «социалистической законности» или «басманным правосудием»[288]. В любом случае это означает действия, поведение в условиях правового и морального партикуляризма. Последний не эквивалентен явлениям ценностного релятивизма (по генезису и по функциям), хотя может восприниматься как близкое или родственное ему явление[289].

Сознательное самоисключение из определенного круга ответственности моральных императивов и норм под действием произвола власти или внешнего принуждения социального окружения, опосредующего давление институтов господства (что может быть описано как «терпение» или как средовой «конформизм») указывает на своеобразную структуру личности – тип «советского человека». С точки зрения современной культуры, культуры модерного общества, этот тип приспособления должен был бы называться «моральным разрушением» личности, утратой ее целостности, но с точки зрения индивидуальной выживаемости в условиях террора или более умеренного, но все же репрессивного государства, каким сегодня является путинский режим, ее следовало бы называть «пластичностью», «прагматизмом» или «реализмом беспринципности»[290].

Алгоритм поведения и определения ситуации строится на двойственности самотождественности: «я вынужден так поступать, поскольку меня к этому принудили» (какие-то другие или в характерно анонимной форме: «обстоятельства сложились так, что я / NN был вынужден»), «так делают все», «иначе нельзя», «я только выполнял приказ» и пр.[291] Если рассматривать это обстоятельство в долгосрочной перспективе, оценивать социальные последствия «морального партикуляризма» (с логической точки зрения – это оксюморон, с социологической – действенная тактика приспособления к произволу, к репрессивному государству и обществу, механизм снижающей адаптации), то практика социализации к капиллярному и всеобъемлющему насилию превращается в своеобразную «культуру насилия», проявления которой уже непосредственно не связаны с институтами власти и господства. Эпифеномены культуры насилия могут быть самыми разнообразными: от внутрисемейной агрессии и грубости нравов до демонстрации силы на улице, на телевидении, в символическом проезде кортежей президента, парализующего уличное движение, машин высоких чиновников с мигалками, пытках в полиции, карательном судопроизводстве, дедовщине в армии, Кущевках и прочих явлениях диффузного насилия.

Хроническое насилие, воспроизводимое на протяжении десятилетий, стерилизует умственный потенциал наиболее образованных и специализированных групп, лишая их доверия к самим себе, а соответственно, и признания их деятельности в обществе, тем самым систематически подавляя интеллектуальные способности всего общества[292]. Этот процесс может быть назван постоянной деинтеллектуализацией общества в целом, стерилизацией его ценностных оснований, на которых только и могут быть формируемы универсалистские институты современности. Прежде всего разрушается сама возможность формирования и кристаллизации этических оснований человеческого поведения, как собственного, так и ожидания его у других. Как следствие этого – деморализация населения, подавление его способности к какой-либо нравственной оценке действий власти, расчеловечивание (или опредмечивание, «натурализация») политической системы, восприятие систем господства как бесчеловечной и часто иррациональной, стихийной и неуправляемой силы, не доступной контролю обычных людей. Такое сознание обнаруживается в первую очередь в безличном именовании власти, произвола – «они» (снимаемой противопоставлением «им» «личности», номинативной персоны правителя). Благодаря этому природа власти (источники ее легитимности и изменения) вытесняются из сферы общественного мнения, подобные вопросы не обсуждаются; разговоры такого рода почти неприличны, неформальные конвенции запрещают разговоры на эти темы как бестактные. Возможность обсуждения власти фактически табуируется массовым сознанием. В итоге не только сами практики подавления оказываются слабо рационализируемыми, но и восприятие власти окрашивается идущими из коллективного подсознания нуминозными установками (стертой священности, традиционалистской, то есть не основанной на конкуренции и достижениях, социальной иерархии), девальвирующими подданных.

Такое отношение к политической системе господства старательно поддерживается путинским режимом, подпираемое насаждаемыми через телевидение квазифундаментализмом, православием, демагогической защитой «национальных ценностей»[293]. Нейтрализации и вытеснению из сферы публичности подлежит все то, что могло бы потенциально побудить людей к более высокому уровню идеального, появлению ценностей как универсалистских регуляторов высшего уровня (альтруизма, чувства собственного достоинства, чести, немыслимой без сознания самодостаточности и автономности своего существования, то есть независимости от власти), а соответственно, к сознанию своих неотчуждаемых, то есть «естественных», прав. Как раз именно вопросы «прав человека» в России воспринимаются как нечто «неестественное», искусственное, привнесенное откуда-то извне, например с «Запада». Напротив, обязательства перед властями, повинности оказываются предметом постоянной критической, публичной и негативной оценки, что мотивирует людей на уклонение от них.

Разлагающее воздействие власти возникает из того, что те, кто занимает высшие позиции в государстве, те, кто обладает суверенным правом на насилие, на властный авторитет, априорно отождествляются в массовом сознании с держателями высших ценностей общества («родины», «народа», «России» и т. п.) – в силу древнего механизма приписывания высокому положению всего лучшего («благородного»), что есть в людях и в обществе. Собственно, это и есть выражение архаической по своей сути вертикали власти, когда иерархически высший статус символически олицетворяет наивысшие значения целого (образ царя, первосвященника, лидера нации, вождя, президента). Здесь важен сам факт занятия высшей статусной позиции, а отнюдь не то, каким образом данный субъект занял эту позицию. Проблематизация инструментальных путей к занятию верховного положения отсутствует в политической культуре постсоветской России или, точнее – подавляется цензурой в СМИ, в коммуникативных каналах, а также молчанием власти в качестве ее ответа на слабое бурчание внизу. Так или иначе, общество четырежды безропотно принимало передачу высшей власти, имевшую чисто верхушечный, придворный характер, несмотря на ее крайне слабую формальную легитимность: в 1991-м, в 1999-м, в 2007-м и в 2011 году.