Лев Гудков – Возвратный тоталитаризм. Том 1 (страница 47)
Направленность исследовательских интересов Левады явно противоречила общему духу нынешних социальных наук – процессу тривиализации знания[161] (и не только в России), но оказалась, по-моему, чрезвычайно плодотворной для всего круга исследований, начатых им в рамках проектов старого ВЦИОМ, а потом «Левада-Центра» и представленных в его сборниках статей[162]. Я имею в виду прежде всего проблематику программы «Простой советский человек» и примыкающих к ней исследований структуры массового сознания, отношения к власти, к социальным переменам, проблематику национальной идентичности. Особенность работы Левады заключалась в том, что он развертывал текущие явления, схватываемые в языке повседневного опыта (в нашем случае – языке опросов общественного мнения), в контексте тектонических изменений, происходящих в тоталитарном, а затем и посттоталитарном социуме, и переводил их на язык соответствующих концепций и теорий культурно-исторических процессов, позволявших интерпретировать их в категориях и понятиях «большого времени». И этого же он ожидал от своих сотрудников. Следуя намеченному Левадой методологическому направлению работы, я в своих статьях по проекту «Советского человека» старался разобрать и показать, как в обыденном, неспециализированном языке свернуты социальные характеристики различных структур взаимодействия, включая институциональную организацию постсоветского общества. Первым опытом такого рода был анализ «простоты» (одного из ключевых самоопределений советского человека) как отражения примитивной и репрессивной организации общества. Приемы подобной интерпретации модернизационных элементов в структуре национальной идентичности, полученные в ходе разбора стереотипов этнического самоописания у русских, позднее были инструментализированы и применены уже более осознанно для анализа феноменов «зависти», национальной «гордости», «страхов» и фобий разного происхождения, апатии и других квазипсихологических явлений, характерных для постсоветского массового человека. Продолжением этой линии работы (в той мере, в какой мы можем соответствовать замыслу Левады), я хотел бы считать и данный разбор феномена «доверия»[163].
1. Общие характеристики институционального «доверия» в России
Социологические исследования в России, проводимые на протяжении более 20 лет «Левада-Центром», показывают двойственный характер явлений «социального доверия» в российском обществе. Повседневное практическое недоверие, высказываемое по отношению к окружающим (малознакомым) людям, сопровождается или компенсируется высоким декларативным доверием к трем особо значимым символическим институтам: а) к главе государства; б) к церкви и в) к армии.
Доверие к основным социальным и политическим институтам
Самые высокие значения «доверия» относятся к персонификации полноты власти – тому, кто считается хозяином страны, кому пропаганда старается придать черты то ли «царя», то ли «национального лидера». В первых замерах это был М. Горбачев, затем после неудачного путча его сменил Б. Ельцин, теперь – В. Путин, сохранявший максимум «доверия» населения даже во времена, когда власть, пусть номинально, принадлежала его «дублю» – суррогатному президенту Д. Медведеву.
Другие социальные институты – СМИ, правительство, политическая полиция и спецслужбы, региональная и местная администрация, российский псевдопарламент, система правосудия, силовые структуры (полиция, прокуратура), бизнес, финансовые организации, местные власти, политические партии и профсоюзы – находятся в зоне полудоверия и большего или меньшего недоверия населения (
За выражением «доверия» россиян к опорным институтам можно видеть сохраняющиеся радикалы или остатки «тоталитарного синдрома», описанного когда-то К. Фридрихом и З. Бжезинским, признаки уходящей либо распадающейся, но когда-то единой структуры государственного идеологического и террористического господства. Сегодня от прежней организации общества остался лишь фантом патерналистской власти, претендующей на то, чтобы, как и раньше, быть тотальной, но фактически лишь имитирующей некоторые черты «партии-государства». Лишившись коммунистической идеологии, режим утратил характерную для советской эпохи легитимацию, частью которой был заботливо поддерживаемый пропагандой социальный оптимизм, обеспечение массовой уверенности в «лучшем будущем», то есть довольно умеренном, но гарантированном улучшении повседневной жизни. Когда эта уверенность или иллюзия обеспеченного будущего, разрушенная чередой социальных и экономических кризисов и потрясений 1990-х годов, у населения исчезла, институциональная система предстала в обнаженном виде – авторитарного и коррумпированного режима, пытающегося навязать представление о своей безальтернативности, опираясь главным образом на силовые структуры (включая суд) и пропаганду.
Такая композиция доверия, как показывают наши исследования за длительный период наблюдений (начиная с февраля 1993 года), очень стабильна[165] (
В отношениях к властным институтам, включая и высших представителей власти, прослеживаются два противоречивых плана: первый указывает на признание важности соответствующего института (его места в ряду других институтов), второй – на практическую оценку деятельности функционеров этого института (или степени адекватности того, чем они занимаются, относительно идеальных представлений о том, как и чем они должны заниматься). Большинство государственных институтов россиянами по инерции воспринимаются как продолжение или вариации прежних (советских) органов репрессивной, бесконтрольной государственной власти. Они, по мнению респондентов, не ориентированы на защиту интересов обычных людей, населения страны, поскольку, как полагает основная масса населения, предназначены исключительно для защиты интересов высшей власти или обслуживающей ее коррумпированной бюрократии (