Лев Аскеров – Визит к архивариусу. Исторический роман в двух книгах (II) (страница 9)
Сидельцы встретили его на редкость радушно. Были наслышаны и с самого первого дня, как вся банда Сапсанчика оказалась на киче, по всем камерам пошли малявы Козыря и Щеголя – «Принять с уважением». Более надежной охранной грамоты и быть не могло.
Представившись сокамерникам и, как подобает, разместившись, Ефим, через камерного Алешку попросил помочь пошептаться со Смотрящим. Смотрящий отреагировал на его просьбу тотчас же и не через Алешку, а сам.
– Милости прошу, Сапсанчик!– отозвался он из-за занавески, отгораживающий его угол от остальных.
Говорили они долго. И судя потому, как их тени на ткани занавеси пожали друг другу руки, разговор закончился обоюдным согласием. Фима вернулся к себе на койку, а в щели, не до конца задернутой занавески, видно было, что улегся и Смотрящий. Подавляя зевок, он протяжно произнес: «Эх, ма! Была не была!» Кому это относилось, что оно значило и имело ли оно отношение к их базару с Сапсанчиком, стало понятно потом. Немного полежав, Смотрящий кликнул своего Алешку. Потолковав с ним, он вяло выдавив: «Валяй», отпустил его. «Блажит от скуки», – подумала камера. А Алешка, как ни в чем не бывало, занялся своими делами. Где-то под вечер один из зеков, до этого слонявшийся по камере, подошел к Когану и тихо прошептал: «Смотрящий передал саксон»,– и сунул ему под плечо финку. А потом, его сосед по нарам, наклонившись к нему так, чтобы все слышали, попенял:
– Ты что, Сапсанчик, ненакемарился в лазарете? Давай вставай, перекинемся в картишки.
Ефим уговаривать себя не заставил.
Все шло как и расписывалось за занавесом хозяина хаты. Уложив переданный ему саксон вдоль руки, он боковым зрением смотрел на стол, за который, толкая друг друга усаживались азартные сокамерники и ждал нужной реплики. И она прозвучала.
– Эй, профессор!– без тени иронии крикнул один из сидельцев, обращаясь к Фармазону, – Ходь сюда! Покажи класс нашему новому корешку. Он, гутарят, тоже большой мастер.
– Да! Да! – подхватили подученные Алешкой и остальные.
– Посмотрим, какой он мастер,– заглотнул наживку Гошин убийца.
Фима только этого и ждал. Пропустив его мимо себя, он обхватил его сзади и приставив острие саксона к сердцу, с силой толкнул Фармазона к стене. Рукоять финки, ткнувшись затылочком в каменную кладку, вошла в его тело, как в кусок масла. Все произошло в одно мгновение. Фармазон ничего не успел и сообразить. Он обмяк и с разинутым ртом, соскользнув с уже не удерживающих его рук Сапсанчика, рухнул на пол. Камера обмерла. Всего лишь на секунду. А Ефиму она показалась долгой предолгой.
– Самоубийство!.. Самоубийство!..– выскочив из-за стола, всполошено и очень естественно завопил Алешка.
Тут же отдернулась штора Смотрящего.
– Что случилось? – сдвинув брови, выпалил он.
– Борька Фармазон кончил себя,– изображая ужас, подмигнул Алешка.
Смотрящий полоснул по оторопевшим сидельцам острым взглядом.
– Так это?
– Так оно и было!.. Вот те крест!..– вразнобой заюлила хата.
– Почему? – сердито бросил Смотрящий.
– Почему?! Почему?!..– с показной грубоватостью ответил Алешка – Шо, не знаешь, Борькин арбуз был того… Порченым… Ни с того, ни с сего возьми да бухни: «Если продую – порежу себя. Сукой буду порежу!..» Уверен был в выигрыше. Ведь у него, все знают, что ни карта в колоде, то туз. Однако, что-то не сплелось… Продул!
– Остановить то можно было,– как заправский дознаватель, наседал Смотрящий.
– Да случилось то в момент. Приставил финяк к стенке и лег грудью на лезвие. Никто и очухаться не успел,– сказал Алешка.
Смотрящий шагнул к убиенному.
– Не мешай, Сапсанчик!– отстраняя со своего пути застывшего в столбняке Ефима, недовольно буркнул он.– Ступай на нары! Не мешай.
И Коган послушно, сомнамбулой опустился на нары. Он никак не мог поверить, что сделал это. Убил человека… Как он того не хотел, глаза сами смотрели в сторону лежащего трупа и наклонившегося над ним Смотрящего.
– Значит, Фармазон приставил рукоять саксона к стене. К какому месту? Покажите! – продолжал вести следствие Смотрящий.
– Вот сюда,– показал на стенку Алешка.
– Понятно… Этой рукой? Правой? – присев перед Борькой Фармазоном на корточки, уточнял он, а потом, взяв еще теплое запястье бездыханного тела и сжал его пальцы на рукояти финки.
– Этой!.. Этой!.. – закудахтали сидельцы.
Сделав это, он поднялся и негромко, но четко и жестко, выговаривая каждое слово, произнес:
– Говорите, как мне говорили!.. Теперь барабаньте. Зовите вертухаев.
Проведенное расследование подтвердило факт самоубийства. Ни к кому претензий не было.
На следующий день после «самоубийства» Фармазона, состоялся суд над пойманными Потрошителями фургонов. Сапсанчику по малолетству дали два года тюремного заключения. Но кича к нему, как к малолетке, не относилась. Она то знала, кто и за что поставил на перо Фармазона. Прознал и Троцкий. Для него кича была открытой книгой. Он долго с ним не разговаривал. Делал вид, что не замечает. Фиме от этого было не по себе. Он понимал почему и искал случая поговорить и объясниться с Петром Александровичем. И такой случай представился. После внеочередного, устроенного Троцким, свидания с матушкой. Он же, Петр Александрович и сопровождал его назад, в камеру.
– Дядя Петя,– приостановившись, обратился он к нему.
Надзиратель не дал ему больше и пикнуть. Схватив его за шиворот и, повернув к себе лицом, прошипел:
– Я убийцам не дядя! Ясно?!
– Какой я убийца?
Троцкий придавил его к стене.
– Наружностью – нет. Шерстка гладкая, чистая. При мамочке – агнец. Знала бы она, что сердце агнца ее в щетине… Ты человекоубийца!
– Он друга зарезал. Единственного сына в семье… Какой он человек?
– Что ты знаешь?.. Что, скажи, ведомо за нашу жизнь?.. Она никому неведома кроме Него,– Троцкий вздернул палец к потолку.– Он дает жизнь. С понятием дает. А ты ножом по его понятию… Саксоном – в Бога! Как ты мог?!
– А что Борька Фармазон не то же сделал?
– Он это сделал по страсти. А ты бесстрастно. Обдуманно. Страстями управляет Господь, а мыслями – Бес… Смертью Хромова Господь пожалел всю твою бандитскую шайку. Вы все валили на него, твоего друга Гошу. Покойники стыда не имут. Им все равно. С них взял Господь. Это был Божий умысел. А твой?! Неужто он выше! У тебя одно решение – порешить. Оно самое легкое. У Господа решений много и таких, что грешнику небо покажется в овчинку. – Ты стал оружием дьявола. Живым оружием. Ты теперь бесов Алешка.
– По страстям и дела, и грехи вяжутся,– потеряно озирая Троцкого, бурчит Ефим.
– Нет, по глупой гордыне человека, считающего свое разумение правильней Божьего.
– Но он, дядя Петя, мирится и с такими. Они же его твари.
– Не мирится! Уготавливает! – пропуская мимо ушей его обращение «дядя Петя» вдохновенно восклицает он.– И возмездие, и добро от Него неминуемо воздадутся. Оно готовится Им, исподволь, хитроумно, наперед годов и веков. И проводится оно – добро и зло – руками Алешек дьявола. Руками таких, как ты и ваш Лейба, почитающий выше Торы и Библии умствования еврейского мозгляка Маркса. Тот самый, чтокоторый тоже, в свое время, был тоже уготован на дальние задумки Господа…
– Кто он, этот Маркс? Лейба мне о нем ничего не говорил,– дернул губами Ефим.
– Дьявольская смуть, а он, твой Лейба, ее Алешка.
– Ничего я о нем не слышал.
– Эх, Фима, Фима! Что мы слышим и что мы знаем? И знаем ли мы то, что слышим и видим?.. – миролюбиво говорит Троцкий и, роясь в своих мыслях, задумчиво добавляет:
– Жизнь порядком своим, что тюрьма. Есть камеры. В ней Смотрящие. У Смотрящих Алешки. Все они ходят под Кумом. Кум знает: в каждом из них смутьян. И знает, что Алешки хотят стать Смотрящими. Смотрящие – Кумами. И знает он, что он не сам по себе… – надзиратель хмыкает и, криво усмехаясь, подталкивает его к дверям камеры и, щелкая ключом, почти в самое ухо выдыхает:
– Запомни, Фима. Алешки тоже тщатся прыгнуть выше, но их ценят по мере нужности. Умён тот, кто может делать так, чтобы быть всегда нужным.
Два года. Два года неволи. Годы самой трудной начальной школы воров с уроками карцеров, мордобоев, отточкой своего ремесла и освоением смежных профессий. Ее забыть невозможно. Ее помнишь, как первый свой трах. У него он случился в кустах олеандра, за «Тихим гротом». С Цилей Рубинер. Красивой, всегда хмельной и всегда охочей. Она вывела Фиму из трактира и, положив его дрожавшую руку себе на пышную задницу, подвела к олеандрам. Он помнит, как его колотило. Он и представить не мог, как это можно залезть под подол… Стыдно ведь… Циля сама, как-то незаметно, его же руками сделала это. Он с минуту трепыхался на ней. Всего с минуту и… затих.
– Кончил? – спросила она.
А он ничего не ответил.
– У тебя это первый раз?
Он опять смолчал
– Неужто, не понравилось?– мягко отвалив его от себя, спросила она.
– Ядовито пахнет олеандр,– буркнул он и с полуопущенными брюками скакнул за куст.
Ему хотелось плакать…
Женщин с тех пор у него было много, но всегда после траха он явственно ощущал в себе ядовитый до тошноты запах красных цветов олеандра.
В камере пахло похуже. Но он привык. Со временем даже и не замечал его. Все дурное, если оно каждый день, становится нормой. На воле нет под носом параши и есть чистая простынь, а остальное все также. Тот же кулак, те же интриги и нож в спину.