Лэрд Баррон – Череда Имаго и другие истории (страница 6)
– Хрена с два я поверил. Если бы это была такая выгодная сделка, Герман наживался бы на этом… собирал бы все сливки. Но никак не я.
– Ну, Герман слишком осторожен. У него есть сомнения по поводу этого процесса. Я вернусь и поработаю над ним еще.
– Кто ты? Кто твоя Мать? – Я спросил это подчеркнуто громко, надеясь заглушить шум, поднимаемый Райли. Какое-то хлюпанье. – Как Штраус нашел тебя? Господи!
– Ты же читал материалы дела – это я попросила ученых передать их тебе. Если читал внимательно, то знаешь, где я родилась и кто я. Ты знаешь и кое-что о моей Матери. Люди из Роанока написали Ее имя на дереве. Это же имя белые исследователи дали туземцам, моей Матери поклонявшимся. Ужасно глупо. Англичане, возможно, самые недалекие люди из всех, что когда-либо жили. – Старуха фыркнула. – Я была первой христианкой, родившейся в Новом Свете. Я была особенной. Остальные – просто кормовая база. Бедная мама, бедный папа. Бедные все остальные. На самом деле Мать довольно простая. У Нее элементарные потребности. Она родила меня заново, сделала меня лучше и утонченнее, и теперь я помогаю Ей вести великую старую игру. Она послала меня найти Германа. Герман помогает Ей. Я думаю, ты тоже мог бы Ей помочь.
– Где она? Она здесь?
– Уже близко. Она приближается. Какое-то время мы жили на воде. Но в горах куда лучше – шахты уходят так глубоко. Матерь ненавидит свет. Подобные Ей сторонятся света. Раньше к Ней приходили шахтеры, и Она общалась с ними. Больше никто не ходит.
Я хотел что-нибудь сказать, что угодно, лишь бы заглушить сдавленные крики Райли. Вскоре он перестал издавать звуки. Слезы потекли из-под моих сжатых век.
– А те медные обручи… когда-нибудь действительно помогали? Или это часть игры? – Меня, в общем-то, не волновал ответ.
Вирджинию мой вопрос, похоже, привел в восторг.
– Рада, что ты спросил! Они помогали, еще как. Именно поэтому я согласилась на встречу с Германом – и на сделку. Он умница! Его защитные меры мешали мне, пока мы не перебрались сюда, поближе к влиянию Матери. Я ведь просто проводник Ее царственной мощи. Она непостижима!
– Ты что-то сказала про какую-то игру…
– Как думаешь, – спросила Вирджиния, – шахматы изобретены людьми? Уверяю, есть соревнования гораздо интереснее. Я была в университетах мира – наблюдала за ними. Вы побывали на полях сражений по всему миру – и наблюдали за ними. Вам не кажется, что время пришло?
– Для чего?
– Для того, чтобы человек зачернил небо бомбами и охладил землю, чтобы Мать и ее братья, сестры и отпрыски могли снова появиться на свет! Есть ли какая-то другая цель? О, какие великолепные празднества будут в этот день!
Чем тут крыть? Я остался безмолвен. Но Вирджинию это устраивало. Она сказала:
– Динозавры не смогли бы сделать этого и за сто миллионов лет. Не удалось это и акулам в теплых морях – за втрое большее время. Обезьяны подавали надежды, но так и не реализовали свой потенциал. Пока что люди – лучшие пешки. Они любят огонь и тайны. Под чутким руководством они – вы – могут снова сделать из этого мира Эдем, каким он, несомненно, был в ту пору, когда лед был толстым, а солнце – тусклым. Нам нужны такие люди, как Адольф и Герман, с их-то тонкими натурами. Люди, способные возжечь зимнюю тьму – и повеселиться у кострищ. Такие, как вы, дорогой Роджер. Подобные вам.
Хиросима возникла перед моим мысленным взором, и я чуть не разрыдался в голос. И Освенцим, и Верден, и все прочее. Да, конечно, этот день приближался.
– Ты не на того напала, – выдал я самым храбрым тоном, на какой был способен. – Ты не знаешь самого главного: я – истинный, мать твою, патриот.
– Мама ценит это качество, дорогой Роджер. Веди себя хорошо и не двигайся. Я скоро вернусь. Нужно принести тебе пальто, все-таки дождь на дворе. – Тень Вирджинии плавно скользнула в лабораторию. Оттуда вскоре донесся грохот опрокидываемых столов, а за ним и звон бьющегося стекла.
Вслед за этим пришла мысль, что, возможно, я изменю свое мнение после разговора с Матерью. Что когда-либо наступит день, когда я смогу сидеть за столом напротив Штрауса и преломлять хлеб в честь нового рассвета.
Я плакал, когда вытаскивал свой складной нож и нажимал кнопку на рукоятке. Если бы у меня хватило смелости перерезать себе вены! Я попытался сделать именно это, но мне не хватило решимости довести дело до конца. Семьдесят лет самовозвеличивания отняли у меня всякую волю к саморазрушению.
Поэтому я начал вырезать на досках послание. Предупреждение. Хотя, что тут можно сказать? О таких странных и отвратных силах едва ли сообщишь внятно. Я затрясся от злого смеха и чуть не сломал лезвие, яростно ковыряя дерево.
Я успел вырезать только буквы К-Р-О, пока Вирджиния не вернулась и не взгромоздилась на меня верхом, погнав на встречу со своей мамочкой.
Шива, отверзи око
Человеческая сущность умещается в капле крови. Дайте мне чайную ложку крови – и я явлю вам неизреченную природу космоса, нагую и трепетную.
Однажды днем ко мне в дверь постучался человек. Тогда я еще жил на раздолбанной ферме в восточном Вашингтоне. Он рыскал вокруг и совал нос не в свои дела. Я бы условно назвал его
Он представился государственным оценщиком недвижимости; здоровенный и с виду вполне добродушный детина. Он и впрямь был массивен – толстые грубые пальцы сжимали подтверждающие документы; пальцы, изуродованные годами армейской службы. Свою грузную тушу он облачил в мешковатый твидовый пиджак и невыносимого покроя брюки. Наряд делал его похожим на одного из тех мужиков, что таскаются по пляжам, опустив поверх глаз козырек от солнца, с металлоискателем в лапище. Под седеющей бородой этого типа сияла широкая улыбка. Улыбка эта пугала людей, и именно для этого он пользовался ею чаще всего. И еще он говорил медленно, тяжелым, гулким голосом, словно из чугунной бочки, – чтобы наводить еще больше страху. От него пахло одеколоном «3-в-1» и машинным маслом.
Я мог бы шепнуть ему, что одеколон – родом из шикарного изумрудного флакона; жена подарила его ему на день рождения, и флакон этот лежит сейчас в его дорожной сумке, и он прыскается им, будучи в разъездах, когда слишком спешит или банально с похмелья не в силах принять душ. А предпочитает он скотч, мой дюжий гость. Я мог бы упомянуть и все остальные примечательные предметы в той лакированной кожаной сумке – моток изоленты, кастет, вольтметр, полицейские наручники, диктофон, фотоаппарат, одноразовые латексные перчатки, отмычки, резак для ковров, фонарик, пустой пузырек из-под аспирина, зубную пасту, начатую упаковку антацида, геморроидальные свечи и потертую карту Вашингтона. Сумка лежала далеко, на переднем сиденье его арендованного седана, предусмотрительно припаркованного на извилистой грунтовой подъездной дорожке под раскидистой акацией. Он благоразумно решил сперва исследовать местность, а потом уже стучать в дверь. Запах масла густо исходил от смазанного, содержащегося в безупречной ухоженности револьвера тридцать восьмого калибра, припрятанного в левом кармане пиджака. Из этого пистолета не стреляли три с половиной года. Обычно на работе этот человек оружие не носил, но в моем случае решил подстраховаться. Ему пришло в голову, что я могу быть опасен.
Я мог бы рассказать ему все это – и подтвердить, что он прав в своих догадках, – но мне не хотелось. К тому же, несмотря на его габариты, выглядел он довольно шустрым, а я устал. Зима делает меня ленивым. Вгоняет в спячку.
Но…
Тук-тук! По облупившейся раме сетчатой двери. Он ударил не то чтобы с силой, но с несколько большим рвением, чем того требовал случай. В общем-то, излишнее рвение было свойственно всем его поступкам. Он усердствовал, ведя деликатные расследования; наезжая на несговорчивых свидетелей; заказывая креветки в ресторане «Ла Стейкхаус». Он был как буйвол, врезающийся лбом в самую гущу событий, захватывающий контроль и одним своим присутствием подавляющий всех и вся.
Я заставил его ждать дольше необходимого – ровно настолько, насколько его стук в дверь был призван задать тон и настроение, – но не слишком долго, потому что порой предвкушение перевешивает во мне тягу к изощренности. Я был стар, посему двигался медленно и обдуманно. Это ужасно печалило меня; я боялся, что он даже не уловит суть моей маленькой шутки.
Но…
Я подошел к двери, щурясь на ярком свету, разглядывая его сквозь сетку. Разумеется, я позволил подобающей дрожи просочиться в голос, когда осведомился о цели визита. Тут-то детина улыбнулся и прогудел целую тираду, состоящую из отборной лжи, про оценку земли и прочую ерунду. Я его не особо-то слушал, поглощенный наблюдением за его ртом, руками и тем, как странно вздымалась и опускалась его бочкообразная грудь под мятым костюмом.