Леонид Зорин – О любви. Драматургия, проза, воспоминания (страница 23)
Он. Пела какая-то певица, большегрудая, в фиолетовом платье. Пела официантка Бася. Пел Штадтлер, сам себе аккомпанируя. И зал подхватывал его песенки.
Она. Вам понравилось?
Он. Конечно, мне нравилось. Но было и непонятное чувство. Я словно ощущал раздражение. Я говорю вам как на духу, зная, что это должно огорчить вас. Мне смутно казалось – она мне показывает эту раскованность не без умысла. Вот журналист – он здесь пишет статью. Под звон фужеров и общий хор. Вот официантка Бася – поет, как будто она артистка. Вот Штадтлер – он принимает друзей. Смотри, как все здесь знают друг друга. Смотри, смотри – не так, как у вас.
Она. Убеждена, она не догадывалась, что пан испытывал дискомфорт.
Он. Она не писала детективных романов. Она посматривала на меня, довольная тем, что все это дарит, и даже взгляд ее повеселел. Тут Штадтлер объявил всему залу, что нынче здесь – знаменитая пани, и все зашумели, зааплодировали. Она сказала: придется петь. Вышла, взглянув на меня, запела. Естественно, это был «Злоты перщонек».
Она (
Он. И время как будто бы спрессовалось. Не было ни Варшавы, ни Штадтлера, а я, моложе на десять лет, пришел к ней в Дмитровский переулок со станции Москва-Товарная. Мы с нею – вдвоем, в пустом общежитии, несется новогодняя ночь, она стоит в выходном своем платье, в новых туфельках, заработанных мною, почти прозрачная от худобы. Поет мне «Злоты перщонек… на щенсне…», и я повторяю за ней: на шенсне… на щенсне в сорок седьмом году. Но – прозвучали аплодисменты и – я вернулся на Маршалковскую, она – вернулась к нашему столику. Потом поднесла к губам свой фужер, проговорила с нервной усмешкой: «Посвящается тебе. Будь здрув».
Она. Вам было хорошо или плохо?
Он. И хорошо, и – безысходно. Не знаю, что тут было причиной – свидание через десять лет, музыка, Штадтлер, варшавский вечер, – только и впрямь мы были под гвяздами, под звездами – не на темной земле, где встретились и потеряли друг друга. И вдруг – неестественно улыбаясь, она призналась, что любит меня. Все еще любит. Я сказал ей: тебе это сейчас показалось. Она повторила: я с этим живу. И спросила меня: можно так жить?
Она. Матерь Божья! Что вы ответили?
Он (
Она. И вы не поехали.
Он (
Она. Но почему же?
Он. Я был не один.
Она. О господи…
Он. Я был не один, нас было пятеро.
Она. Вас было пятеро. Вы не могли травмировать спутников.
Он. Ах, пани, все мы нынче орлы. Попробуйте хоть вообразить, какая тогда заварилась бы каша.
Она. Пан извинит – не хочется пробовать. Она хоть что-нибудь вам сказала?
Он. Она приложила палец к губам: больше ни слова. И сразу исчезла.
Она. Маленький человек, что же дальше?
Он. Я вовсе не маленький человек. Обыкновенный – не значит маленький. Жизнь – не название книги. Пусть даже очень хорошей книги. Вы сильно напомнили мне ее. Понять меня она не хотела.
Она. Простите меня – и я не из камня. Бедная женщина! Кто ж вас поймет? Нет, ради бога – загадку попроще! Кто подстрелил телезвезду? Ограбил банк? Похитил министра? С этим я справлюсь, но – вас понять?.. Вам смерть не страшна, вы жить боитесь.
Он. Где уж понять… «Бедная женщина». Но это она ушла не простившись. А ты – казнись. Казнись – и терпи. Только тверди себе: ты – мужчина.
Она. В самом деле! Как она это забыла? Ей надо было вас пожалеть. Но вы отправились в Краснодар. Снова. Как десять лет назад. Однако на этот раз вас там ждали. И было кому вас пожалеть. Вы разве не любили жену?
Он. Наверно, я мало ее любил. Вот у нас ничего и не вышло.
Она. Прошу прощения. Нехорошо. Непозволительная несдержанность. Я беззастенчиво нарушаю правила польской куртуазии.
Он. Не страшно. Я не нарушил правил, но вы обо мне не лучшего мнения. Оправдываться перед вами не буду, но, знаете, в очевидных грехах, возможно, все не так очевидно. Прошло десять лет, и я это понял.
Она. И что же вам раскрыло глаза?
Он. Мы встретились.
Она. Вновь оказались в Польше?
Он. Я был в командировке в Москве. Майский денек. Приближалось лето. Я шел не спеша по улице Горького – теперь ее снова назвали Тверской – и словно ушибся об афишу: она давала сольный концерт в Большом зале консерватории.
Она. Так. И вы решились пойти.
Он. Зашел на всякий случай в гостиницу, взял бутылку золотого вина с пятью медалями – мое достижение – и полетел, прямиком, без задержки, времени оставалось в обрез. Лишь перед самой консерваторией пришлось мне все же притормозить – машины, машины, одна за другой – нельзя было улицу перейти. И я обнаружил, что стою на углу Герцена и Огарева.
Она. Все тот же роковой перекресток. Бесспорно, тут есть мистический знак, к тому же располагающий к лирике. Обидно, что для нее нет времени. На сей раз напротив сидит Чайковский и машет обеими руками: быстрее, быстрее, вы опаздываете.
Он. Все верно, надо было спешить, на этот угол она не придет, а у меня еще нет билета, и я всего лишь доктор наук из южного города Краснодара. Не то что нищий московский студент, тот был счастливчик и победитель. Ему попасть на концерт – раз плюнуть, а мне еще предстоит потрудиться.
Она. Как я понимаю – все удалось?
Он. Представьте, администратор сжалился. Тем более на мою удачу…
Она. На ваше щенсне…
Он. На мое щенсне, какой-то чин не сумел прийти. Невероятно, но все повторилось. Я – в Большом зале консерватории, и начинается концерт.
Она. Но рядом нет девушки из общежития.
Он. Она появилась под аплодисменты. Выглядела весьма впечатляюще. Еще уверенней, чем в Варшаве, – привыкла к поклонникам и букетам. Я все старался узнать в этой женщине, в ее серебряном платье с блестками, с белой прядкой, с морщинками под глазами, ту девочку в осеннем пальтишке, которую я ждал на углу. Но не было ничего похожего.
Она. Езус-Мария, она так постарела?
Он. Просто она стала другой. Тогда, в Варшаве, при всей перемене, все-таки это была она. А тут… мне трудно вам объяснить.
Она. Нет, почему же. Я поняла вас.
Он. В антракте я прошел в ее комнату. Она удивилась, но самую малость. Я преподнес ей свою бутылку и обратил ее внимание на пять медалей. Потом похвастался – докторской степенью, лабораторией.
Она. На сей раз – это был ваш реванш.
Он. Наверно. Хотя я об этом не думал. Просто я хотел показать этой блистательной примадонне, что все же и мы не лыком шиты. Все это выглядело комично. Ей явно было не до того. Здесь, не на сцене, она казалась такой усталой, такой озабоченной – мысленно я себя отругал, зря я сейчас перед ней маячу. И разговор наш был… клочковатый. Перебегавший с темы на тему. То об одном, то о другом. Что-то в нем было… необязательное… Я спросил ее, что делает Штадтлер. Она сказала, что Штадтлер умер. Странно, но, кажется, в первый раз за всю эту светскую беседу сердце у меня защемило.
Она. Штадтлеру повезло – он не дожил до Мартовских ид шестьдесят восьмого. Тогда от штадтлеров избавлялись.
Он. Вам лучше знать: повезло или нет. Талант из него прямо сочился.
Она. Талант – отягчающее обстоятельство.
Он. Вы так думаете? А вообще-то вы правы: вовремя помереть – удача.
Она. Самая большая удача.
Он. О чем-то мы с ней еще говорили… Я понял, что исчез баритон, который звал ее к телефону. Что после него был кто-то другой – отставлен и он, она мне сказала, что на мужчин не хватает сил.
Она. Неудивительно. Все обесцвечивается.
Он. Потом она жаловалась на администраторов, на график гастролей и прочую чушь. И я все думал: на что мы тратим наши последние минуты? О чем мы? Все не о том, не о том… Раздались звонки, один, другой – я понял, что ее отвлекаю, сейчас ей опять выходить на сцену. Она предложила мне позвонить, зная, что я не позвоню. И на прощание сказала: «Будь здрув». И тут что-то дрогнуло – в ней и во мне. Оба поняли: больше мы не увидимся.
Она. Возможно, вам следовало… позвонить?
Он. Зачем? Я долго бродил по улицам – идти в гостиницу не хотелось – и все отчетливей понимал, что мы с нею – два чужих человека. Нас развели не разлука, не годы, не наши судьбы, а нечто иное. И я спрашивал, не знаю кого – себя ли, ее ли, кого-то третьего, – мы были чужими только сегодня или мы были ими всегда?
Она. Откуда явилась к вам эта мысль?
Он. Откуда является мысль? Из чувства. Из тайного, из смутного чувства, которое однажды сгущается и вдруг становится тебе ясным.
Она. А чувство? Откуда пришло это чувство?