18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Завальнюк – «Всё с вами, но не ваш». Избранное (страница 3)

18

Стихотворение «Быть знаменитым некрасиво» (1956) возникло как реакция на запрет публикации романа «Доктор Живаго». Наружу не пробились ни обида, ни негодование, ни какие-либо другие формы проявления раздражённого самолюбия. Очевидное согражданам «рабство» отставлено в сторону как фактор очевидный, но побочный. Поэт целиком погружён в себя. Выросший на Канте, Пастернак говорит о том, что знаменитый немец назвал «категорическим императивом», – о законах, принятых для себя. Не корректно распространять личные законы вовне. Оттенок самохвальства с его слов должен быть снят.

Приложим ли подобный ход мысли к Завальнюку? Из информации, попавшей в наше распоряжение, мы должны ответить отрицательно. Маленькая деталь поможет объясниться. Первоначально, в карандашной рукописи, вместо «Быть знаменитым…» стояло название «Верую»3. Потом оно было заменено. А это значит, что от поддержки авторитетом Библии поэт отказался. У Завальнюка же в «Далёком голосе» речь идёт о всеобщем, и ему позарез нужен авторитет. Всё то необычное, что провозглашено в стихотворении, защищено именем великого поэта.

Дальше мы увидим, что дело сложнее, но данный прецедент более чем серьёзен. Он выявил реальность фактора различия культур. Завальнюк, скорее всего, Канта не читал и не изучал. Его опыт формировала среда, глубоко отличная от той, в которой рос Пастернак. Как «поэт», Завальнюк работает на уровне «высокой» культуры (аристократической, интеллектуальной, профессиональной), а его картина мира сохранила базовые особенности низовой.

Двойное «культурное подданство» порождает внутренние переживания оксюморонного типа. К их числу принадлежит пара «известность – безымянность»:

Я бы славу отверг. Предложите хотя бы шутя <…> Как хотел бы я делом Подтвердить свою веру в безвестность!

Вот такая комбинация «хочу» и «не хочу»!!! Первая – от жизни в «миру», для которого и пишутся стихи. Вторая – от самозаконной личности («ты сам свой высший суд»!).

Оксюморонность, «остроумно-глупое» прошивает у Завальнюка тему «памятника». Одно из стихотворений так и названо – «Заявка на памятник»:

Я если и умру, То не от скромности. Поставьте на могиле постамент, Затем на нём воздвигните фигуру, На коей я изображён в натуру <…> …А на могиле [пусть] Напишут так: “Здесь погребён Прекраснейший трагический поэт…”

«Прекраснейший» – не потому, что превосходно владел «забавным русским словом» или «восславил свободу». Он:

…так нас рассмешить старался, Что, не щадя себя, всегда смеялся И оттого погиб во цвете лет, Оставив некий непонятный след!

Тут не ирония, снимающая смехом несоответствие реальности идеалу. Смех уравнён в правах с трагизмом: обе стороны жизни важны сами по себе, существуют параллельно, отбрасывая тень друг на друга. В этой проекции интересен «Дунькин пуп», варьирующий тему «памятника»:

Конечно, сопка Дунькин пуп Была б мне памятник прекрасный…

Тесная связь с традицией «памятников» задана через отрицание («не было её и нету») открытым повтором пушкинской строки: «…не зарастёт народная тропа». Но параллельно с ней должна сработать и другая информация. Местные легенды помнят о некоей Дуне, прославившейся тем, что за ночь любви брала с золотоискателей столько золотого песка, сколько вмещалось в её пуп. Словом, хоть плачь, хоть смейся!

«Дунькиных пупов» в России много, как людей. Совершенно ясна комбинация именования человека «пупом земли» со снижающим обозначением человека-выскочки, гордеца и хвастуна. Но «пуп земли» – мифопоэтический центр мира, и поэтому чрезвычайно весомыми оказываются финальные (ударные) строки стиха:

Дунькин пуп, родной. Возьми меня лежать, когда я дни закончу. Не знаю почему, но здесь намного тоньше Унылый мёртвый слой меж вечностью и мной!..

Смешное как бы прикрывает (смягчает) остроту переживания памятниковой основы – «унылого мёртвого слоя меж вечностью и мной».

Хотя ХХ век дал несколько примеров живучести жанра, с подобными «памятниками» мы ещё не встречались. И это не случайность.

Жанра с равноправием серьёзного со смешным мы, собственно говоря, не знаем. Европейская культура разводит серьёзное и смешное как «высокое» и «низкое». Радость долго была высшей ценностью, а уныние и печаль считались несчастьем и грехом. Со времён романтизма радость и праздничность уходят из литературы. Мрачность, горечь, вкус пепла как реакции на жизнь (во всём регистре – от политики до быта) были унаследованы символизмом и стали показателем высокой культуры и развитого духовного сознания. Вызванные уже другими причинами чувства пессимизма и мировой скорби становятся доминирующими и в постреволюционные десятилетия. В «Памятнике» Ходасевича (1928), Я. Смелякова (1946) смеха нет. «Ядовитая улыбка» проскальзывает у Б. Садовского (1917). Сильным вторжением комического отмечено стихотворение молодого И. Бродского (1962), в котором есть и политическая дерзость, и сарказм, и клоунада («грудь – велосипедным колесом. / А ягодицы – к морю полуправд»). Но смеха, порождённого «сердечной весёлостью» (Пушкин), нет. А у Завальнюка есть.

Но главное даже не в факте смеха, а в стиле его передачи. Поэт намеренно «портит» стих, вводя нелитературные слова («шныряя», «дыроватая», «бденья»), просторечие («едя его корма», «момент еденья»), неловкие и пословичные обороты («не до ужаса, но много», «подали – сразу съешь»). Половина написанного выдержана именно в стиле бытовой речи – обычного языка среды, в которой Завальнюк вырос. Намеренная неряшливость языка свидетельствует об особой позиции поэта, осознанном желании плыть против течения.

В подобном устремлении поэт не может не искать опоры в чужом опыте. Искал и Завальнюк. Имена некоторых предшественников он назвал. Первое среди них – Державина – легко различимо в рамках «памятниковой темы».

В «Заявке на памятник» с её колебанием между «человек – пуп земли» и «человек – безвестный старатель» слышится отзвук стиха, ставшего печатью Державина: «Я царь – я раб – я червь – я Бог!». Державин сам обосновал право на памятник: он первый заговорил в поэзии «забавным русским слогом». Слог этот тесно связан с прямой, краткой и образной речевой стихией языка служащего и служилого люда. Оба значения слова «забавный» выступают на равных: дельный, занятный – с одной стороны, и потешный, смешной – с другой. Никто, кроме Державина, не отважился на подобное необыкновенное соединение самых высоких слов с низкими и простыми. Высказав это положение, Гоголь с восторгом его развивает:

«Кто бы посмел, кроме него, выразиться так в одном месте о <…> величественном муже, в ту минуту, когда он всё уже исполнил, что нужно на земле:

И смерть как гостью ожидает, Крутя, задумавшись, усы.

Кто, кроме Державина, осмелился бы соединить такое дело, каково ожиданье смерти, с таким ничтожным действием, каково крученье усов?»4

При специфическом отношении к смешному, Гоголь смог оценить комизм сочетания «смерти» и «усов», т. е. то, в чём другие находили лишь следы «неоконченного образования». У Завальнюка образование тоже не ахти какое, но едва ли удачно было бы ограничиться такой констатацией.

Году в 1985-м, т. е. став уже прочно на ноги, он пишет стихотворение с таким началом:

Высоким поиском влеком, Шёл я по свету босиком И вдруг пустил живые корни. Расту, как дерево. Пою, Чужие ветры обоняю И листья памяти роняю В чужую почву, как в свою.

И «листья памяти», и «живые корни» – это, конечно, чужие стихи. Цитаты могут быть совсем незаметны. В одно из стихотворений вклинилась строка: «Не спи, художник, нет!». Слух сразу же воспринимает её «по Пастернаку»:

Не спи, не спи, художник, Не предавайся сну.

Однако решение темы совершенно не пастернаковское:

Не спи, художник, нет! На белом свете нет любви, – За что ж ты ешь свой хлеб?!

Другой пример:

Входи со своим законом, Но я прошу об одном: Тот общий закон заоконный – Суровый к нам иль благосклонный – Будь добр, оставь за окном.

А вот Ходасевич:

Входя ко мне, неси мечту,