18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Юзефович – Поход на Бар-Хото (страница 23)

18

Напрасно я пытался это узнать: все отмалчивались. Наконец, один офицер, считавший себя моим другом, сказал, что русским здесь нечего делать, мне лучше уйти. Никаких разъяснений я от него не добился, и это еще сильнее разожгло мое любопытство.

Дамары загремели громче, едва из дворца вышел Зундуй-гелун. Он был без оружия, в монашеской курме, но, должно быть, лишенной каких-то обязательных знаков духовного сана, который ему предстояло возложить на себя завтра. Глаза блестели, как у кокаиниста, но лицо было безжизненным, походка – неуверенной. Позднее, задним числом, я нашел метафору, способную передать мои тогдашние ощущения: казалось, в нем поселилась некая сила, соприродная его душе, но не вполне обжившаяся в его теле.

Имя этого квартиранта открылось после того, как хуврэк и гадатель запели в обычной манере буддийских молебнов: «Поклоняемся тебе, якша Чжамсаран, тебе, страж веры, владыка смерти, одаренный лицом, на которое невозможно смотреть…»

Скоро я перестал разбирать слова, но просить Цаганжапова о помощи, раз сам он ее не предложил, не хотелось. В паузах слышно было, как потрескивает костер, шумит разорванный пламенем воздух и вдалеке, за крепостными стенами, сварливо кричат грифы, стараясь отогнать гложущих верблюжьи туши собак.

Зундуй-гелун шагнул вперед и остановился у костра лицом ко дворцу. Оно было запрокинуто, от судорожно дергающейся головы разлетались брызги пота. Я кожей ощутил, как толпу охватывает благоговейный трепет.

Хуврэк и гадатель по-прежнему тянули свой гимн: «Ужасный, пламенеющий, как огонь при конце мира…»

Двое дергетов вывели из дворца румяного стройного юношу. На нем были форменные штаны и башмаки с высокой шнуровкой, но выше пояса не осталось даже рубашки. Цаганжапов шепнул мне, что это китайский лейтенант, найденный среди отравившихся товарищей.

Он шел, ссутулившись, затравленно вздрагивая при каждом прикосновении идущих за ним конвоиров. Ясно было: надеяться ему не на что, в лучшем случае будут бить палками.

Я повернулся и хотел выбраться из толпы, но ни один из теснившихся вокруг цыриков не подвинулся, чтобы дать мне дорогу. Все неотрывно смотрели в одну точку у меня за спиной.

Я посмотрел туда же – и с осторожной надеждой убедился, что ничего страшного там не происходит; напротив, вопреки моим опасениям, Зундуй-гелун с ободряющей улыбкой раскрыл объятья навстречу еле живому от страха бедняге-лейтенанту.

– Я говорил ему, что этот парень готов сформировать милицию из пленных, – услышал я голос протиснувшегося ко мне Дамдина. – Он приветствует его как союзника.

Зундуй-гелун шире развел руки. «Ну же! Смелее!» – говорила вся его поза, но я истолковал ее не как жест примирения или прощения – порывов, Чжамсарану совершенно не свойственных, а как приглашение отречься от прошлого, сменить кожу вместе с мундиром и тем самым избавиться от наказания палками.

Стук дамаров сделался мягче, глуше, и все-таки прошло не меньше минуты, прежде чем лейтенант робко сделал первый шаг. Казалось, он не может поверить своему счастью.

Еще шаг.

Еще.

Подавшись вперед, Зундуй-гелун принял его в объятия, но за мгновение до того, как сомкнуть их у него за спиной, внезапным резким движением вывернул локоть правой руки, одновременно встряхнув кистью, и из рукава в ладонь ему скользнул монгольский нож с узким прямым лезвием. Нож вонзился лейтенанту под лопатку как раз в тот момент, когда он наконец ответил улыбкой на улыбку своего убийцы.

Дергеты, не давая лейтенанту упасть, подхватили его с обеих сторон. Он бился в агонии. Удерживая его одной рукой, Зундуй-гелун наотмашь распластал ему подреберье, вырвал кровавый ком еще конвульсирующего сердца и победно воздел его над собой. Он, видимо, ожидал приветственных кликов, но их не было. Все молчали.

Ноги стали ватными и приросли к земле. Взгляд упал на Дамдина. Лицо его было таким, будто прекрасная нагая дакиня, к которой он, очарованный, протянул руки, повернулась к нему спиной, показывая кишечник со всем его содержимым, с пузырями газа и ленточными глистами.

Такова, в сущности, и война – с той лишь разницей, что вначале мы видим ее со спины, с парадами и развернутыми знаменами, а потом она оборачивается к нам оскаленным ртом трупа.

Не в силах пошевелиться, я смотрел, как древко хоругви Зундуй-гелуна медленно наклонилось, полотнище с черным знаком суувастик почти коснулось земли. Двое дергетов, взявшись за края, растянули его так, что оно стало тугим и гладким.

При всём ужасе происходящего я не потерял рассудка – и сознавал, что присутствую при древнем обряде освящения знамен. Он широко практиковался при Чингисхане и несколько столетий после него. Абатай-хан запретил его как несовместимый с учением о восьмичленном пути и четырех благородных истинах, но война за независимость вернула ему право на жизнь. Иногда до Урги доходил слух, что где-то на периферии командир какого-нибудь полубандитского отряда совершил эту варварскую процедуру.

Зундуй-гелун положил сердце в подставленную ему большую бронзовую чашу, окунул в нее кисточку для письма и кровью, как тушью, вывел на хоругви какой-то магический, видимо, знак наподобие лежащего вверх рогами полумесяца среди языков огня или запутавшейся в камышах лодки.

Труп лейтенанта за ноги потащили на задний двор. Освященная его кровью хоругвь взмыла в небо, на смену ей поплыло вниз древко другого знамени, но выпрямилось оно уже у меня за спиной.

За воротами меня нагнал Цаганжапов.

– Смотрите! – указал он.

Я оглянулся. В том месте, где находился храм Конфуция, поднимались клубы дыма.

Мы побежали обратно в крепость. Навстречу большими группами выходили цырики. Отдельно шли бригадные ламы, в том числе хуврэк и гадатель. Я спросил одного офицера, почему они возвращаются в лагерь. Он не ответил, но скоро мне и самому это стало понятно: протолкавшись сквозь собравшуюся перед входом в храм другую часть бригады, менее чувствительную или более склонную доверять начальству, я увидел, что стены обложены копнами сухого хармыка вперемешку с аргалом[20], колонны фасада стоят в огненных гнездах. Рядом суетились дергеты с факелами. Ударивший в ноздри сладковатый дух керосина говорил, что это не импровизация – дело готовилось заранее. Пока что огонь пожирал только траву, навоз и цоколи колоннады, но его треск не мог заглушить доносившиеся из храма вопли пленных – они уже поняли, что́ их ждет.

Мне тоже стало не хватать воздуха. Я вырвал у одного из дергетов факел и принялся топтать ползущий по черной от керосина земле язык пламени. Сзади кто-то положил мне руку на плечо. В бешенстве я сбросил ее и обернулся. Это был Зундуй-гелун.

– Отдай, – спокойно сказал он.

Мериться с ним физической силой не имело смысла. Он без труда разжал мне пальцы, отнял факел. От ярости и беспомощности нужные монгольские слова исчезли из памяти, я заорал на него по-русски, матерно, как фельдфебель на новобранца:

– Ты что делаешь, мерзавец? Я тебя арестую и отправлю в Ургу! Пойдешь под суд!.. Переведи, – велел я Цаганжапову. Тот, однако, и не подумал исполнять мой приказ.

Зундуй-гелун не мог не догадаться, что я ему угрожаю, но не изменился в лице. Значение произнесенных им нескольких коротких фраз до меня не дошло, или я их не расслышал из-за бухавшего в ушах сердца.

– Вы, русские, что? Камыш! Подожгу – и вас не останется здесь, как не будет и китайцев, – перевел Цаганжапов.

Обычная осторожность меня оставила. Я потянулся к кобуре, но Цаганжапов схватил меня за правую руку, а один из людей Зундуй-гелуна – за левую. Второй завладел моим револьвером, выщелкнул на ладонь все патроны из обоймы, вставил ее обратно и бросил выпотрошенный револьвер мне под ноги. Я не стал его подбирать, а Цаганжапов поднял и сунул себе в карман.

– Идемте, господин капитан! Идемте отсюда, – шептал он, пытаясь увести меня прочь.

Подбежал мой Зоригто. Он успел сообразить, кого надо умолять о спасении ушедших в Бар-Хото отца и братьев, и упал на четвереньки перед Зундуй-гелуном, подполз к нему, ткнулся лбом в его босые ступни, повторяя: «Нойон! Нойон!». Тот отпихнул его ногой; он кинулся к дверям, прикладом стал сбивать с них замок. Его оттащили, он вырвался, наставил на поджигателей винтовку – и, уронив ее, осел под грохнувшим откуда-то сбоку выстрелом.

Хармык прогорел, занялась облитая керосином обшивка из досок. Но я, как многие интеллигенты в подобной ситуации, еще позволял себе думать, что такого просто не может быть, и вот-вот недоразумение разрешится, к моему и всеобщему удовлетворению.

Двери затряслись от ударов. В них ритмично били изнутри чем-то тяжелым, скамьей, может быть, орудуя ею как тараном. Запрыгал стягивавший дверные кольца замок. Пулеметная очередь пресекла эти попытки. Брызнула щепа, внутри кто-то страшно закричал.

Я рванулся к Зундуй-гелуну, но один из его телохранителей успел поставить мне подножку. Я растянулся на земле и остался лежать, от бессилия кусая кулаки. Цаганжапов поднял меня, отряхнул мне штаны. Я стоял перед ним как мертвый. Было чувство, что я с ног до головы обмазан чужой кровью – и никогда не смогу отмыться.

Огонек надежды затеплился во мне, когда за спиной Цаганжапова я увидел Дамдина. Толпа расступилась, он прошел сквозь нее к храму, но, наткнувшись на заступивших ему дорогу дергетов, обратился к цырикам с речью. По его ледяному спокойствию можно было понять, насколько он не в себе. В голове щелкнуло, и я вновь стал понимать монгольский язык: Дамдин убеждал наших воинов слушать не злых людей, а собственное сердце, которое велит им открыть двери, выпустить несчастных, потушить еще не разгоревшееся пламя, но в пользу необходимости так поступить приводил недоступные солдатской массе аргументы нравственного порядка, еще и несовместимые друг с другом. Он говорил о заповеди «щади всё живое» и о естественном для буддиста стремлении избежать страданий, но сами эти страдания описывал как муки христианской совести, хотя цырики о ней понятия не имели.