Леонид Юзефович – Поход на Бар-Хото (страница 21)
Смысл жеста был ясен всем, включая меня: в полете слюна затвердеет, ее брызги обернутся стеклянными пулями, и они поразят множество врагов. На Калганском тракте наши ламы проделывали этот трюк без видимого успеха, но мне показалось, что цепь стрелков на стене поредела. Многие от греха подальше попрятались за зубцы.
Вот тогда-то, первый раз за сегодняшнее утро, завыли бригадные раковины. Их рыкающий звук разнесся по розовеющей от восходящего солнца равнине. Им откликнулись все четыре наших «льюиса». Как на учениях в Дзун-Модо, кирпичная крошка взвилась над зубцами.
Бригада снова пошла на приступ. Полки двигались в прежнем беспорядке: кто-то верхом, кто-то на своих двоих, где-то сплошной массой, где-то пореже, – но от всех веяло уверенностью в победе. Стараниями Зундуй-гелуна она уже была достигнута в мире менее призрачном, чем этот; оставалось скопировать то, что свершилось там.
Вспархивали дымки выстрелов, пестрели флажки, раскрашенные в разные цвета конские хвосты и ленты на древках пик. На дороге, вьющейся под стенами, показались всадники. Некоторые вставали на сёдла и орудовали пиками, другие карабкались вверх по заброшенным на зубцы арканам. С полдесятка ручных гранат, сея белые фосфорные искры, ударились о стену, отскочили и разорвались под ней, не причинив обороняющимся вреда, но одну кто-то ухитрился подкатить к самым воротам. Они, правда, устояли, взрывом лишь вспучило нижнюю часть обшивки из листового железа.
Уцелевшие осадные лестницы были забыты в лагере, штаб не подавал признаков жизни. О моей диспозиции никто не вспоминал: наступали прямо в лоб, без отвлекающих маневров, без огневого прикрытия, без единого командования; тем не менее, исход атаки был предрешен. Последний опорный пункт Пекина в Халхе доживал последние часы, если не минуты. Китайцы еще сопротивлялись, но ленты их пулеметов опустели, ружейный огонь делался слабее. Полковник Лян исчез, гонги умолкли, только раковины гудели не переставая.
Еще четверть часа – и на гребне стены замелькали островерхие монгольские шапки. Дамдин с группой цыриков каким-то образом очутился по ту ее сторону – я узнал его, когда он изнутри отворил покореженные ворота, и людской поток с ревом хлынул в крепость.
Первым, кого я увидел, войдя в ворота, был сидевший на земле китайский солдат с окровавленным лбом. Разведенные локти торчали в стороны, обеими ладонями он сжимал себе виски. Крови на лице было немного, на голове она скрадывалась впитавшими ее черными волосами. Я решил, что рана не опасна, а руки у висков – жест беспредельного отчаяния при виде вступивших в Бар-Хото монголов, но, подойдя поближе, содрогнулся: сабельный удар, нанесенный, видимо, с высоты седла, раскроил ему верхнюю часть черепа, и он из последних сил прижимал обе половинки друг к другу. Не знаю, почему при такой ране он не умер сразу и даже не потерял сознание. Глаза его были открыты, взгляд казался осмысленным, но видел ли он хоть что-нибудь? Проносились ли какие-то обрывки мыслей в его разрубленном мозгу? Остаток жизненных сил требовался ему, чтобы не впасть в беспамятство и продолжать делать то, что делает, потому что только так он еще мог жить.
– Страх какой! – ужаснулась Ия, когда я ей об этом рассказал. – Ты про него сейчас пишешь?
– Есть выражение: лицо войны, – ответил я. – Для меня оно – лицо того китайца. Ничего страшнее я в жизни не видел.
– Даже на германском фронте?
– Я служил в штабе корпуса, – сказал я, – от до окопов было километров двадцать. Если тебе хочется видеть во мне боевого офицера, героя войны, ничем не могу помочь.
– А как же?.. – одним пальчиком тронула она мое плечо, где остался шрам от шрапнели.
Я объяснил, что это случайность, ничего героического. Ночью с наштакором заблудились на автомобиле, заехали не туда и утром попали под обстрел.
В моей офицерской биографии нет ничего такого, чем можно пленить женщину, – я дослужился до капитана, ни разу не побывав под огнем. В Монголии участвовал в стычках с китайцами на Калганском тракте, хотя и там непосредственно на поле боя никак себя не проявил. Я исполнительный и грамотный штабной работник, но лишь в очень малой степени обладаю необходимыми военному человеку качествами: физической отвагой, самообладанием, умением в нужный момент отключать одни чувства и включать другие.
– И очень хорошо, – одобрила Ия отсутствие во мне этих черт.
Сидели на берегу Селенги. Ия старается бывать у меня как можно реже; пока не настали холода, раз или два в неделю встречаемся с ней на Селенге. Здесь у нас устроено сезонное убежище в зарослях тальника. Два пустых ящика служат креслами, третий – столом. Застланные ветошью и верхней одеждой доски – наше ложе любви.
Ия приходит сюда отдельно от меня, уходим тоже порознь, чтобы никому не мозолить глаза нашими отношениями. Здесь мы проводим убывающий с каждой неделей отрезок времени между концом рабочего дня и наступлением темноты. Едим то, что ей удается вынести из столовой, курим, говорим обо всём на свете, кроме ее оставшегося в Ленинграде мужа.
Разогревать еду не рискуем, костер – недоступная для нас роскошь. Дым заметят со станции, прибегут милиционеры, а лишний раз иметь с ними дело нам ни к чему, хотя охотятся они не на таких, как мы, а на сибирских и забайкальских чалдонов. Советская власть проредила это бродяжье племя, но под корень не извела. Изредка на реке, а то и в самом поселке я встречаю этих оборванцев с котомками, темноликих отнюдь не от загара. На лице у них такой толстый слой грязи, что спокойно могут ночевать в тайге: гнус и комары бессильны прокусить им кожу. Рано или поздно Ия уйдет из моей жизни; тогда у меня будет всё, чтобы стать одним из них.
С трех сторон наше убежище окружает тальник, с четвертой открывается вид на Селенгу. На обоих ее берегах – поросшие лесом сопки, но на противоположном от нас, левом, среди хвойного массива есть вкрапления лиственных пород. Участки низкорослого березняка пожелтели и причудливой вязью выделяются на фоне темного ельника. Особенно много их у подножия сопки с триангуляционной вышкой на вершине. При небольшом усилии воображения возникает стойкая иллюзия, будто березки специально высажены так, чтобы осенью их листва образовала какую-то надпись, понятную лишь посвященным.
– Смотри, – указал я на них Ие. – Там как будто что-то написано. Можно попробовать прочесть.
– Зачем? – не проявила она интереса к этой игре. – Такими большими буквами у нас ничего хорошего не напишут.
Она вынула из сумки две ложки, тщательно протерла их носовым платком с излишней в нашем положении требовательностью к гигиене, и мы стали есть из литровой банки холодное картофельное пюре с красноватой от комбижира мясной подливой и ломтиками соленого огурца. На этот раз мяса ей не досталось.
Случайно угодить под пущенную со стены пулю не входило в мои расчеты. Я держался позади атакующих, но и когда ворота распахнулись, не бросился туда вместе со всеми – вошел последним, увидел китайца с разрубленным черепом и тут же повернул назад, чтобы не стать свидетелем тех ужасов, которые следуют за взятием долго осаждаемой крепости. Победители возьмут свое, помешать им не в моих силах, а присутствовать при этом – не по моим нервам.
Я вернулся в опустевший лагерь, засел в палатке и попытался по горячим следам записать впечатления, но из этого, разумеется, ничего не вышло. Стрельба скоро затихла, не раздавались даже одиночные выстрелы, тем не менее спешить я не стал и во второй раз подошел к крепости часа через три после штурма. Как я и предполагал, всем было не до меня, никто не заметил моего отсутствия.
Солдат с разрубленным черепом был уже мертв. На его рваное и грязное парусиновое хаки никто не польстился, но чуть дальше лежали десятка полтора полураздетых трупов, среди них – одна женщина, почти голая, с широким темным лицом степнячки. Китайцы в Халхе часто женятся на монголках; она погибла, сражаясь рядом с мужем против братьев по крови.
От ворот отходила единственная улица, длиной не более сотни метров. Над ней висел слитный гул – всю ее заполняли сидевшие на корточках возле домов или бродившие по ней цырики со своими и трофейными ружьями, возбужденные, но без признаков недавнего безумия. Пьяные попадались редко. Многие держали в руках найденные в чьем-то буфете или на гарнизонном складе желтые палочки гороховой лапши и, как дети, грызли ее сырой. Возле лавок были выставлены караулы. По их малочисленности они не способны были бы совладать с ищущей поживы толпой, но никому не приходило в голову покуситься на доверенные им ценности. Старик-китаец опасливо прошмыгнул из одной фанзы в другую – никто его не тронул. Все-таки монголы удивительное племя! Те же дунгане на их месте перерезали бы кучу народа, погромили и разграбили всё что можно – а тут лишь два-три дома зияли пустыми дверными проемами.
Немногие счастливчики под завистливыми взглядами товарищей тащили в лагерь скромную добычу: отрез далембы, лампу, сапожный инструмент, медную посуду. Двое обозных с грохотом прокатили громадный котел, взятый не иначе как на солдатской кухне.
Гамины, похоже, сдались без сопротивления и не отстреливались из окон. За пределами небольшого пятачка у главных ворот трупов нет – значит, не было ни уличных схваток, ни резни. Пожаров не видно, запах дыма не носится в воздухе. Страшное напряжение, с которым я входил в ворота, отпустило, я сунул в кобуру вынутый по дороге револьвер и попробовал порадоваться тому, что наши усилия были не напрасны, мы победили, и вот я, капитан Солодовников, спокойно иду по поверженной твердыне, – но радости не испытал. Беспричинная сосущая тревога – вот единственное, что я чувствовал.