Бесчисленного добра!
Прими мир таким, как есть.
Не бойся и не пугай.
Отвергни и лесть и месть.
Прощение – это рай!
Не требуй и не суди,
Минувшее не вини.
Мир перед тобой – иди
И счастьем наполни дни!
Не жалуйся и не жалей –
Имеешь ты то, что хотел.
Не спорь и смотри веселей,
Сам выбери свой удел!
Забудь про страданья и боль,
Расслабься, поверь, взлети,
Скорей улыбнись, как король,
Раскройся и засвети!
Пусть другом да будет враг,
А радость – сильней, чем грусть!
Любовь побеждает страх,
ПОКУДА Я НЕ ПРОСНУСЬ…
Эликсир обжёг горло. Сначала — медовая сладость. Потом — привкус ржавчины. Синюхаев рухнул в сон, даже не успев подумать, что этот сон — последний.
Ему приснилось убийство Бога.
Реальность истончилась, треснула. Он проваливался сквозь неё, как пьяный сквозь весенний лёд Невы, и инстинктивно схватился за шею — шарфа не было.
Он снова лёг, но видение не отпускало, вцепившись мёртвой хваткой.
11 марта 1801 года. Михайловский замок. Не резиденция, а гробница из розового мрамора, пропитанная сыростью и страхом.
Младший Пален вел за собой стаю к спальне императора. Шакальими прыжочками. Лица у него не было — только провалы в бездну вместо глаз. Сапоги не стучали по паркету — от этой тишины было страшнее, чем от любого топота. Над головой — поднятая правая рука, кисть обмотана бордовым шарфом.
За вожаком скользили не генералы, а тени с мордами чудовищных зверей.
Один – оскал клыков старшего Палена, другой – когтистые лапы Беннигсена, третий – мохнатая шея громадного Зубова. Дыхание их сбивалось в хриплый хор с перегаром водки, вина и шампанского. Они были пьяны вседозволенностью и ужасом от того, что творят. Это вело их вперёд...
Адъютант Бенкендорф и камер-гусар, увидев нападавших, застыли на мгновение и зайцами побежали в противоположную сторону коридора, давясь тихими рыданиями — не от страха, а от стыда за свою трусость.
Дверь спальни – не дверь. Пасть. Скрип – крик. Стены сжались. Запахло смесью воска, лекарств, квашеной капусты, пота и несвежего лавра.
Свечи дрожали в медных подсвечниках. На стене — рама без портрета. Пол был выложен чёрно-белой плиткой. На прикроватном столике — золотая табакерка.
Походную кровать, укрытую грубой шерстяной шинелью, лёжа караулил потёртый оловянный солдатик.
Пален старший приблизился к постели. Потрогал простыни рукой и воскликнул: «Гнездо ещё тёплое, гусь близко!». Заговорщики разбежались на четыре стороны по спальне, Беннигсен обнаружил, что за занавеской прячется Павел.
Не последний император в белой ночнушке и белом колпаке. Белый двуглавый гусь. Одна голова – в монашеском клобуке, другая – в монаршей короне. Обе раззевались беззвучно, открывая клювы. Гусь не отпрыгнул – он попытался взлететь, но бился о потолок, о резную каминную полку, как пойманный в клетку. Крылья оставляли на полу пух, на обоях повисли перья.
– Ваше Величество, подпишите отрешение от монаршества... – прошипела костлявая тень Беннигсена.
Тень Палена старшего ткнула Павла толстой лапой: «Ещё четыре года тому назад с тобой следовало бы покончить!».
– Что я сделал? – гагакнул гусь.
В грубой лапе тени Зубова табакерка превратилась в тяжелый золотой череп. Удар! Ещё удар! По обеим головам гуся. Треснули две ореховые скорлупы. Из клювов фонтанами брызнули густые чернила. Синие, как из-под пера Синюхаева.
– Бей гуся, спаси Россию, – возопила тень младшего Палена.
Зверолюди тенями накинулись на то, что осталось от императора.
И бордовый шарф стал змеёй. Гладкая, тяжелая, она обвила шею гуся, сжалась. Он задыхался, бился, крылья хлестали, оставляя все больше синих следов на стенах, на полу, на потолке.
Гусь хрипел – не человеческим хрипом, а гоготом, в котором слышался и страх, и проклятие. В его глазах-каштанах отражались не только тени убийц. Он хотел видеть сына Александра, которому оставлял не трон, а спасённую от хаоса Россию; мать Екатерину, чью любовь тщетно ждал; и отца Петра, чью судьбу в страшном сне повторял. Но видел тень кого-то знакомого и незнакомого в дверях, призрак жены Марии и высокий скелет Петра Великого.
В дверях застыл сам Синюхаев. Парализованный. Он видел, как убивают Бога.
В последний миг, когда глаза умирающего гуся нашли его в дверях, обе головы прошептали в унисон. Эхо ударило в стены, в замок, в империю: «Киже!!!»
В этом крике был не только приговор, но и проклятие: «Ты видел. Теперь ты носишь это имя».
Это имя вырвалось из тишины и повисло в воздухе. Слово, сказанное умирающим богом, — закон для живых.
Синюхаев поднёс ладонь к губам и услышал собственный шёпот: «Я здесь». Во рту снова был тот самый вкус — мёд, металл, кровь. Горло перехватило, будто его самого душили. Он провёл ладонью по лицу — пальцы оставляли липкий, синий след. Чернила. Он не смотрел — он участвовал.
Но Синюхаев понял, что он — не убийца. Он — зеркало. И в нём отразилась вся империя, уставшая от собственного безумия.
Из-за ноги павшего гуся выглянули два жёлтых глаза. Кот мурлыкнул в самом сердце кошмара.
Невыносимо хотелось проснуться. Но сон продолжался.
Дворец звенел не тишиной – звоном разбитых зеркал. Новый император Александр плакал не слезами – синими чернилами. Старший Пален посреди коридора отряхивал свой мундир от пуха и перьев. Лицо – жирная маска из самой тьмы.
– Апоплексический удар, – беспощадно приказал он. – И забудьте. Забудьте кота. Забудьте дамок. Забудьте шашки. Особенно... ту, что не была. Поручика Синюхаева. Его не было. Его не будет. Его никогда не было.
Старший Пален откланялся, щёлкнул каблуками и высокомерно удалился. Змея-шарф осталась лежать на полу, медленно растворяясь в растущей чернильной луже.
Синюхаев вырвался из лап сна, хрипя, словно из петли. Во рту был вкус железа и гусиного пера.
Сердце колотилось чижиком-пыжиком.
На полу у кровати темнели несколько капель. Не крови. Густых, синих чернил.
На подоконнике сидел чёрный кот.
Синюхаев медленно разжал пальцы. В ладони лежало сломанное гусиное перо, кончик вымочен в синих чернилах. Он не помнил, чтобы брал перо.
Дворник за окном громко вспомнил чью-то мать и стал подметать снег.
Синюхаев споткнулся о ковёр, прыгнул к окну, отдернул штору.
Дворник исчез со своей метлой.
Только чёрный след остался на снегу, похожий на кошачью морду.
Синюхаев вцепился в раму, задохнулся морозом и понял:
город уже выбрал, кого стереть первым.