18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 8)

18

Рядом с гигантскими, эпохальными событиями мелким шажком поспешал (верней — отставал!) быт. С каждым месяцем, чуть ли не с каждым днем житье-бытье становилось труднее. В государственных и кооперативных магазинах (частных к весне уже не было) беззвучно исчезали продукты и промтовары. Скоро их как метлой вымело, — остался муляж в витринах и пустые коробки на полках. А на смену реальным ценностям снова явились карточки, правда, в отличие от продкарточек двадцатых годов, без стихов и девизов — «Кто не работает, тот не ест», или текстов революционных песен. В 1930 году карточки назывались грубо: «Заборные книжки», и на обороте их были не стихи и не афоризмы, а суровое предупреждение: «Всякие злоупотребления с заборной книжкой преследуются по закону и предусмотрены ст. 105, 109 и 169 Уголовного кодекса».

Впрочем, нас, молодежь, продовольственные затруднения не слишком тревожили. Разумеется, молодой аппетит свое требовал, тем более что мы с малых лет на себе испытали, что голод не тетка, но романтика эпохи пренебрегала такими мелочами, как условия каждодневного существования, и мы были с ней абсолютно согласны. Да и только ли мы? Почтенные и зрелые люди не произносили громких слов, не читали романтических стихов, не пели бодрящих песен в теплушках, — они просто запирали квартиру, забирали своих изнеженных городской жизнью жен и детей и отправлялись в различные малоуютные места служить и работать.

Вся страна была на колесах. Сегодняшним людям трудно представить себе размеры и характер этого всеобщего переселения, — оно могло бы напоминать хаотическое движение частиц, именуемое в физике броуновским, если бы не имело своей планомерности, своих вполне определившихся притягательных центров, в виде гигантских строительных площадок.

Весной 1930 года мы с поэтом Александром Гитовичем получили творческую командировку. (Кажется, это называлось тогда как-то иначе, не столь торжественно.) Мы сами выбрали место: Мурман, побережье Баренцева моря, — я с детства мечтал побывать на Крайнем Севере, и Гитович охотно ко мне присоединился. Путешествие обещало быть гибким и разнообразным, мы не собирались ограничивать себя определенными пунктами и какими-либо твердыми сроками: поездим и поживем где и сколько захочется.

Так и сделали. Неделю провели в Мурманске, новостроящемся окружном центре с немощеными песчаными улицами, деревянными домами и доставшимися в наследство от интервентов бараками из гофрированного железа, успевшего с тех пор насквозь проржаветь. В Мурманске я бывал потом не раз, в каменном, асфальтированном; был и в первые месяцы войны, после которой ему пришлось вновь отстраиваться. В 1930 году этот молодой порт быстро набирал силы и международную славу, вывозя лес, клипфиск (нарезанную пластинами обескровленную треску), рыбные консервы, копченую семгу (именно копченую, какой я ни прежде, ни после нигде не пробовал), пятнистую, как шкура ягуара, кожу зубатки (из нее выделывали за границей дамские туфли и сумочки), хибинские апатиты — сырье для мощного удобрения и для добычи фосфора — и многое, многое другое: стране нужна была валюта (что имело самое непосредственное отношение к этой повести).

Навестили мы и близлежащие городки Колу и Александровск. Один привлекал стариной, захолустностью, контрастирующей с кипучим Мурманском, другой восхитил образцовой биологической станцией, с прошлого века исследовавшей и хранившей в маленьких комнатах богатейшую флору и фауну Баренцева моря, а также типичной северной тишиной своей укромной бухты, где лишь по утрам, когда возвращались рыбаки, безмолвие нарушалось истошным криком чаек.

Наконец, — это было уже в середине июня, — мы отправились на побережье, в Териберку, главное рыбацкое становище Восточного Мурмана. Там мы могли ознакомиться с работой и жизнью большого рыболовецкого колхоза «Красная Армия», участвовать, при желании, в лове трески и сельди, а если немного податься в глубь полуострова, то и форели и семги на перепадах быстрых горных речек.

Вся эта намеченная в Мурманске программа была выполнена, но не сразу, и хочу я рассказать о другом. Случилось так, что по дороге в Териберку мы сперва остановились на острове, казалось бы ничем не приметном, отделенном от материка всего полутора километрами сравнительно мелкого пролива. На этом островке мы застряли… Лишь дней через десять я поехал в Териберку, оставив Гитовича одного — писать стихи о Севере. Стихотворение, посвященное мне, он так и озаглавил — «Одинокое существование на острове». Там были такие, умилявшие нас обоих строчки:

Можно жить в одной косоворотке, Снять ботинки, вытянуться, лечь. Жарится треска на сковородке, Топится, потрескивая, печь…

Через неделю я вернулся на остров, опять уехал, опять вернулся… Остров притягивал меня, как магнит: я видел, что там развертываются любопытные события, чувствовал, что они могут стать основой для повести. Другое дело, что написать ее будет, наверно, не просто: так оно и оказалось, о чем я уже говорил в начале главы. И все же мысль о такой повести меня не оставляла.

Но и сейчас (страшно сказать — больше, чем через полвека!), прежде чем попытаться заново ее написать, я долго раздумывал — как это лучше сделать. С одной стороны, не стесняться сегодняшнего «взрослого» взгляда, свободно анализировать давнишние факты и поведение людей, попавших в довольно сложный переплет, с другой стороны — не лишать повесть первых непосредственных впечатлений. Кстати, эти впечатления иной раз неотделимы от слога, от стиля, — пусть я пишу теперь проще и прозаичнее.

Останется в чем-то и наивный социологизм тридцатых годов — тоже естественный признак времени, — хотя я и пытался преодолеть его с высоты прожитого с тех пор полувека: росло и взрослело государство, но взрослел ведь и я!

Наверно, эти реликтовые остатки — вроде того небольшого озерка на острове, которое в незапамятные времена соединялось с морем, о чем свидетельствуют живущие в нем морские рыбы и характерный для северных морей планктон. Озерцо это нынче словно бы и ни к чему, и вода в нем не очень соленая, но оно существует и упрямо напоминает собой о реальности прошлого, что, мне думается, всегда не лишнее. Нынешний читатель привык считать факты всего десятилетней давности уже древней историей. Он часто и не подозревает, что в этой истории немало похожего на сегодняшний день.

Потому я и решил закончить эту давным-давно начатую, казалось бы уж наверняка теперь  и с т о р и ч е с к у ю  повесть… Разве не похожи ведомственные споры, о которых мы то и дело читаем в газетах, на ту курьезную, на первый взгляд даже нелепую битву, что разыгралась тогда на острове? Другие люди, другие интересы, все другое? Все? Не уверен. Думаю, что как раз, наверное, найдется что-то общее.

Наконец, для меня сейчас никак не меньше значат те нравственные вопросы и задачи, которые стоят перед моим главным, шестнадцатилетним героем. Скорее даже они теперь перевешивают, особенно после моей последней, откровенно автобиографической книги… Пусть он был чуть помладше меня, все равно он — мое поколение. Потому я начну свою повесть главами о нем, об Ильюше.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Весной 1930 года Илье исполнилось шестнадцать лет. Он жил в Ленинграде вместе со старшим братом. Отец разъезжал по дальним глухим местам, в Ленинград наведывался редко, мать долго болела и в 1925 году умерла.

Трудно сказать, сознавал ли тогда Илья, что Андрей старался как мог, как умел, заменить ему родителей. Он отвел Илью в первый класс, когда сам учился в седьмом, Илья был третьеклассником, когда Андрей стал студентом, нынче Илья кончит школу, Андрей в будущем году — институт.

Быт наладили они без посторонней помощи и в письмах к отцу называли свое хозяйство василеостровской коммуной. До коммуны, возможно, было далеко, но правило — от каждого по способностям — они твердо соблюдали. Установили график обязанностей, с учетом вкусов и склонностей, как в потреблении, так и в производстве. У Андрея лучше получались супы, у Ильюши котлеты, Андрей виртуозно натирал пол, Илья предпочитал чистить ботинки, продукты покупали по очереди, возвращаясь один из школы, другой из института, дрова пилили вдвоем, затем Илья их колол, а Андрей таскал тяжелые вязанки на четвертый этаж.

Главное же — они почти не ссорились, хотя часто расходились во мнениях: войдя в возраст, Илья в любом случае стремился утвердить свою личность. Андрей спорил на равных, что Илья ценил больше всего. Обоих интриговало будущее: будущее близкое, завтрашнее, что ожидает их лично и что будет через пятьдесят лет в стране, на всем земном шаре. Вторая любимая тема — что интересного произошло за день — дома, в школе, в институте. Правда, последнее время ничего особенно интересного не случалось.

Однажды, майским солнечным утром, Илья заспался, Андрей едва его разбудил. Впрочем, он не ворчал, не стыдил Ильюшу, даже не торопил, сказал только:

— Ты как считаешь, Пушкин мог бы стать Пушкиным, а Менделеев Менделеевым, если бы они так поздно вставали?

— За Менделеева не ручаюсь, — быстро ответил Ильюша, мечась по комнате и судорожно хватая учебники и тетради отовсюду, где они вчера были брошены, — а Пушкин бы смог. Пушкин все мог. Проснется и окунется в бочку с ледяной водой. Затем скакал на коне, не разбирая дороги. И бодрый и освеженный садился за работу. — Собрав книги, Илья остановился посередине комнаты и торжествующе посмотрел на Андрея. — Но нигде, слышишь, нигде не сказано, в котором часу он вставал!