18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 30)

18

— Значит, Пелькина настоящая норвежка? — заинтересовался Илья.

— Ну, об этом я вам подробно потом расскажу. Любопытнейшая особа! По правде сказать, я о ней кое-что уже написал… — Петров скромно потупился. — Так, пока для себя…

Тем закончился их разговор. Первая серьезная беседа Ильи на острове.

Когда они спустились с горы, ветер, такой настырный вверху, внизу улегся. Который был час Илья действительно не представлял и почему-то ленился спросить у Петрова; скорее всего, уже наступила глубокая ночь, а то и близилось утро. Во всяком случае, в нормальных широтах большинство людей спало. Было тихо-тихо, сотнями верст южнее выпадали обильные росы. А здесь шла своя привычная жизнь. Возвращались с рыбалки моторные боты и парусные, казавшиеся такими хрупкими, ёлы, завещанные рыбакам еще древними викингами. Кто знает, может, они не столь уж хрупки, раз ими пользовалось множество поколений людей.

В очередь с парусными, к деревянному пирсу причалил моторный бот; несмотря на свою морскую неосведомленность, Илья это понял, да, собственно, и понять это было нетрудно: бот крупнее, шел не под парусом и, лихо развернувшись, так же лихо пришвартовался. Впрочем, нельзя сказать, что Илья и его спутник заинтересовались новоприбывшим судном, — каждый из них размышлял о своем. Но когда они поравнялись с пирсом, они увидали бредущего по отмели, по песку человека. Пожилой, грузный, в засаленном, заметно отблескивающем даже под полуночным солнцем коричневом кожане, в низко надвинутом на лоб кожаном шлеме, с альпийской палкой в руке, шел, припадая на одну ногу и медленно приближаясь к поселку, тот, кого Илья ждал и искал.

Сын не успел ни крикнуть, ни кинуться у отцу, а Петров не успел ни остановить Илью, ни, наоборот, подтолкнуть, как вдруг словно бы из ничего, из песка, из воздуха, возникла еще одна фигура: то был вездесущий и неугомонный Курлов. Он кинулся наперерез Алексею Ивановичу, добежал, схватил его за руку, — тот молча отстранился, в тишине было слышно, как скрипнули по задубевшей коже директорского рукава курловские ногти, и Курлову ничего больше не оставалось, как только бегать вокруг Стахеева и выкрикивать накипевшее:

— Ваш сын изменник! Ваш сын провокатор! Такого-то вы хотели навязать мне в товарищи! Полюбуйтесь, он продает вас йодникам! Он мешал мне сегодня работать! Он помешает и вам! Честное слово! Прикажите ему уехать с нашего острова! Алексей Иванович, прогоните его! Может кончиться плохо! Вы сами не ожидаете! Алексей Иванович, или я, или он! Алексей Иванович, мы опять будем с вами вдвоем! Разве плохо нам было? Честное слово! Уберите вашего сына с нашей дороги! Зачем он здесь? Он же для вас совсем чужой!

При этих его словах директор остановился. Лицо было почти безучастно, но он заметно вздрогнул.

Курлов еще топтался подле него, еще кричал требовательно:

— Прогоните его! Уберите его с нашего острова!

Но, кажется, он и сам уже начал догадываться, что с Алексеем Ивановичем творится что-то неладное, и вдруг замолчал. Илья подошел к отцу, взял его под руку (спокойно коснувшись лоснящегося кожаного рукава, о который минуту назад скрипнули курловские обкусанные ногти) и уверенно повел в поселок. Вот они отошли на пять, десять, двадцать шагов, вот повернули к фактории. И вот скрылись из виду.

Курлов обернулся к журналисту и страстно прошептал:

— Товарищ Петров, что это значит?

Петров, ничего не ответив, двинулся также в поселок. Курлов растерянно поплелся за ним, почти механически вошел вместе с ним в дом, где поселились его враги (их в это время не было), сел на узенький подоконник, — спиною к солнцу, лицом к диковинному убранству крайнесеверной детской комнаты, на которое он ни сейчас, ни прежде не обращал внимания, и стал ждать. Чего? Чтобы Илья вернулся и потребовал ответа? А то еще затеял бы драку?! Пускай попробует — Курлов готов! Хотя сейчас им, видно, не до него… Курлов ничего не знал о несчастье, о том, что отец потерял одного сына, старшего, плевал на то, что его станет утешать другой, младший, пусть не родной, какая разница.

Курлов сидел спиной к этому чертову, так называемому божьему миру, сплошь населенному безразличными и враждебными ему существами. Плевал он и на очкарика, с кряхтеньем ворочающегося с боку на бок на шкурном ложе, — болела натруженная нога, о чем тоже не знал Курлов, а если бы знал — порадовался бы: «Так ему и надо! Зачем приехал, газетный писака!..» Под окном, тоже неизвестно зачем, росла и зеленела трава, изрядно запачканная. Хозяйка дома, норвежка Пелькина, недавно чистила под окном рыбу, набрызгала кровью и чешуей и ушла спать. Теперь она спала за дощатой стенкой, краснолицая безбровая женщина, владетельница покоя и счастья в этом жилище. Курлов не знал о ней ничего — и не хотел знать. А следовало бы! Мог бы спросить у очкарика; тот небось сразу заинтересовался своей хозяйкой.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Норвежка Пелькина была внучатой племянницей первого колониста на острове. Выходец из Норвегии, он поселился здесь еще в середине прошлого века и в конце жизни сделался не простым рыбаком, а состоятельным и важным промышленником. Летом он промышлял рыбу, зимой — тюленей, парусные суда его ходили в Архангельск, оленье стадо насчитывало до пятисот голов. На взгляд соседей, русских поморов, поселившихся тут немного позже, он был просвещенный, образованный человек: читал книги, выписывал русскую и норвежскую газеты, следил за политикой. Соседи его уважали и в какой-то мере зависели от него. Он скупал и отвозил добытую ими рыбу, наладил бесперебойную ловлю и доставку наживки, главное же — являл пример спокойной, несуетливой хозяйственности.

Дом первого колониста отличали от прочих жилой мезонин, балкон, кровля из черепицы, и все же в доме чего-то недоставало; дядя был бездетен. Наверное, потому он и выписал сюда из Норвегии семью вдового брата, значительно менее состоятельного, но имевшего двух дочерей — мать будущей норвежки Пелькиной и ее тетку.

За несколько лет до первой германской войны побывала Пелькина на родине деда и дяди, в Норвегии, где продолжали жить многие ее родственники. Один из них был еще богаче и знаменитее островного дяди, и как раз в его доме увидела русская норвежка то, что ее поразило больше всех других заграничных тонкостей. Ей было нечем выразить изумление — на девичьем румяном лице ее вместо бровей бугрились две воспаленные складки, — и никто не заметил, как сильно ее поразило увиденное. Но сама она понимала отлично, что́ теперь будет мечтой ее самолюбия, и, вернувшись домой, немедленно вышла замуж.

Завидным, удачным брак этот не назовешь: девушка была некрасивая, хорошо о том знала и «предпочла выйти замуж за первого же подвернувшегося жениха, чем сидеть в девках. Точно так же когда-то поступила ее мать — у обеих мужьями стали не местные, а пришлые люди, нанявшиеся на летнюю путину к колонистам в работники, да так и оставшиеся в их семьях, уже в качестве зятьев, то есть тех же работников, но без жалованья. Правда, теперь их не только кормили, но и одевали, работать же приходилось не меньше, если не больше прежнего; особенно это относилось ко второму приемку, к мужу той, которую звали в поселке норвежкой Пелькиной, звали с тех самых пор, как она побывала в гостях в Норвегии.

Так  н е ч т о, поразившее ее в гостях, было создано: детская комната. Не удалось лишь подвесить гимнастику (трапецию или канат), не позволили низкие потолки, зато парта была превосходная, матово-черная, новейшего гигиенического фасона, — купили ее заблаговременно в Архангельске, когда дети в ней еще не нуждались. А нуждались ли они в ней когда-нибудь после? С весны до осени жили в их комнате самые разные приезжие — приказчики, коммерсанты, а после революции и гражданской войны — научные работники, хозяйственники, журналисты, сперва дивившиеся убранству, среди которого их поселили, потом роптавшие, как вчера Лев Григорьевич, на его неудобства. Но сколько ни ворчали приезжие, комната от этого не менялась, ей шел девятнадцатый год, дореволюционную и довоенную давность представляли все ее вещи. Даже детские книжки в ярких, лаково блестевших обложках, лежавшие на этажерке, были все 1910 года издания, — она купила их еще до свадьбы, мечтая о доме, который должен стать полной чашей.

С тех пор прошло двадцать лет. Дом норвежки Пелькиной был ни мал, ни велик: три комнаты, кухня, сени, чердак. Семья тоже ни большая, ни маленькая: сама Пелькина, две ее дочери, сын и послушный муж. Жена заставляла мужа нещадно работать и в меру умения зарабатывать. Она хотела сравняться богатством и знатностью с дядей, не с местным дядей, у которого не было детской комнаты, а с норвежским. Она толком не знала, кто такие были вельможи, дворяне, помещики, но в душе считала себя если и не вельможной, но все же избранной. Дальний план ее заключался в том, чтобы постепенно стать как бы хозяйкой острова, настоящей владелицей всех его рыболовецких снастей и судов, а тем самым — вершительницей судеб всех его жителей, иначе говоря — рыбаков. Иных путей к достижению своей честолюбивой мечты, кроме рыбацких, она не знала. Да поначалу и не хотела знать…

С виду все было, как у всех. Муж, наравне с другими местными рыбаками или поморами (обычно те приезжали летом с Терского берега), через день выходил с двумя-тремя помощниками в море; верст за десять от побережья, по ходу судна, выбрасывали в воду ярус — снасть в виде длинной, пятиверстной бечевы, к которой на расстояние сажени одна от другой прикреплены форшни, тонкие бечевки, аршина по полтора-два длиной, с крючками на концах с насаженной на них наживкой — мойвой или песчанкой. Затем шняка, привязанная к тому же якорю, что и ярус, болталась на мертвой зыби часа четыре, после чего рыбаки начинали выбирать из воды снасть, снимать с крючков поймавшуюся треску, пикшу, зубатку и палтуса, глушить и бросать в отгороженную для пойманной рыбы центральную часть лодки. Через сутки судно с уловом — богатым или скудным, смотря по погоде и по удаче, — возвращалось домой. Следующие сутки посвящались солению и укладке рыбы в амбары, просушке снастей, заготовлению наживки и короткому отдыху. Через сутки все повторялось в том же порядке; так продолжалось до сентября, когда из Архангельска приезжали купцы и увозили рыбу на осеннюю ярмарку.