Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 104)
Но со второго полугодия II курса занятия кончались в 8 часов вечера (лаборатории, лесные науки, механика, опытное поле, дежурства и т. д.), и пришлось переселиться на «Выселки» в угол избы за 7 рублей, и вся свободная наличность от урока в 10 руб. была только 3 рубля в месяц, что в переводе на продукты питания означало 1 фунт ржаного хлеба и чай с «угрызением». На таком пайке я просуществовал два с половиной года. За это время я ни разу не ел горячей пищи. Я могу смело утверждать, что я «знаю, почем фунт лиха и где его достать».
И когда товарищ Рындин и его супруга — ныне профессор Рындина — заговорили со мной о рабочем факультете, я представил себе ненасытную жажду к знаниям у огромного контингента граждан, из которых «каждый десятый по уму министр, а все остальные — золотые руки» и которые лишены даже возможности «расстоянием не стесняться», мудрено ли, что у меня ни на мгновение не могло возникнуть ни колебания, ни сомнений.
Пятнадцать лет показали, что я не ошибся.
Этим автобиографическим очерком В. Р. Вильямса я и закончу свою пробную «реставрацию» образа Старшего агронома Советского Союза, как называли его в тридцатые годы.
В 1950 году я взял за основу этот очерк и несколько воспоминаний рабфаковцев, задумав повесть «Соломенная сторожка» — повесть о Вильямсе и о том, как молодые рабочие и крестьяне вернулись с фронта, разгромив интервентов и белых, и принялись овладевать знаниями, чтобы в дальнейшем занять командные высоты в науке. «Что значит выражение Вильямса — «командные высоты»? — спрашивал я себя тогда. — У лучших, талантливых — это получить возможность творить, стать новой, советской интеллигенцией, широко открыть дорогу другим талантливым людям из народа. Для иных — это власть в науке, власть ради власти. Здесь лежит подоплека двойного конфликта. Да, в те годы это прежде всего борьба с враждебным классом, но это и обуздывание карьеристов своего класса, тех, кто жаждет лишь привилегий, хочет быть аппаратом принуждения…»
Вот оставшиеся наброски к началу повести:
«Последнее, что я запомнил из своего недолгого пребывания дома, это опустевшая отцовская комната. Я сижу днем у окна, вечером — у стола при свете крохотной трехвольтовой лампочки, соединенной двумя проводками с аккумулятором, который успел зарядить отец, и читаю «Мир приключений». Разрозненные номера этого лихого журнала, насыщенные самыми невероятными событиями и приключениями, были рассованы всюду. Я находил их под матрацем, в комоде, в карманах промаслившегося до медного блеска отцовского кителя, в железном чемоданчике для провизии, который по старой привычке паровозного машиниста отец брал с собой ежедневно на водокачку, хотя она находилась в двух шагах от дома и тетя Маня доила козу, сидя на ступеньках, ведущих в машинное отделение.
«Адская война» Жиффара, «Ледяной ад» Буссенара, «Доктор Черный» Барченко, бесчисленные переводные рассказы безвестных иностранных авторов… Интересно? Да. Правда, я только что вернулся с фронта, где испытал, наверно, не менее сногсшибательные приключения и переживания, но в госпитале зачитывался совсем другой литературой — «Войной и миром», рассказами Чехова, на счастье оказавшимися в госпитальной библиотеке.
Но вот почему мы так поздно заинтересовываемся родителями, их жизнью, их мыслями, внутренней жизнью? По большей части тогда, когда их уже нет… Мать умерла давно, когда мне пошел всего пятый год. Отец умер за две недели до моего приезда. Он, помню, был всегда весельчак, балагур, непрестанно курил и кашлял: эмфизема легких. Фантазер, увлекавшийся несбыточными проектами, со страстью бравшийся за любое новое, незнакомое ему дело. После его смерти мы с тетей Маней оказались должны соседям кучу денег: за взятые им в починку и испорченные часы, за мыло, которое он взялся и не смог сварить… Жаль было отдавать за долг его большие серебряные часы с тяжелой цепочкой, но пришлось отдать. Передал я соседу и подписку на газету «Беднота», которую почему-то любил читать отец, не имевший никакого отношения к деревне. В одном из последних номеров этой газеты я и прочел объявление об открытии приема на рабочий факультет при Петровской академии. Меня удивило, что это объявление было жирно подчеркнуто отцом: неужели он тоже подумал, что мне можно пойти туда учиться, когда вернусь с фронта?
А что привлекало отца в приключенческой литературе? Убить время? Или в нем билась романтическая жилка? Старой конфетной бумажкой был заложен в журнале рисунок, изображавший драку на маяке: человек сталкивает другого человека через перила, ограждающие фонарь. Саженные волны разбиваются о подножие маяка, а вдали гибнет судно. Маяк поразительно похож на водонапорную башню той самой водокачки, где работал отец, перестав ездить на паровозе. Есть какая-нибудь связь между этим рисунком и тем, что усилившаяся болезнь выживала его и с водокачки? Мне казалось, что есть…»
Первые главы повести назывались: 1. Дома. 2. На паровозе в Москву. (Подсадил приятель отца — машинист.) 3. Соломенная сторожка. Кстати, станция эта существовала с тех давних пор, — семидесятые годы прошлого века, — когда здесь были подмосковные дачи и огороды с их сторожами. Но и в 1920 году по узкоколейной железной дороге от Бутырской заставы к Петровской академии все еще продолжал ходить паровичок с вагонами трамвайного типа, только теперь перед ним уже не скакал мальчишка-форейтор («фалетура»), трубивший в рожок и тем предупреждавший несчастные случаи.
В 1920—21 годах в этих заброшенных, нетопленых дачах поселились рабфаковцы — будущие ученики и помощники Вильямса. Название «Соломенная сторожка» показалось мне образным, вызывало много ассоциаций, — и я озаглавил им всю начатую мной повесть о первых рабфаковцах, главным героем которой стал их профессор, а с 1922 года ректор Сельскохозяйственной академии — Василий Робертович Вильямс.
Я не написал эту повесть, увлекшись еще более крупной, чем Вильямс, несравнимо более крупной фигурой. Кое-что в их характерах — целеустремленность, напористость, пылкое, резкое неприятие чуждых им взглядов и убеждений — роднило их, хотя один жил на полтора столетия раньше другого.
Так появился фильм о Михайле Ломоносове вместо повести о рабфаке и Василии Вильямсе…
ВТОРОЙ И ПЕРВЫЙ РЕЖИССЕР
Умер Миша Шапиро. Мы с ним не были близкими, закадычными друзьями и сравнительно не часто встречались, и все-таки он прошел через всю мою «кинематографическую жизнь», с 1936 года по сие время.
Режиссерская его судьба не была счастливой и полноценной — она половинчата и зависима либо от первого режиссера, при котором он был вторым, либо даже от двух режиссеров… Познакомились мы ранней весной 1936 года, когда И. Хейфиц, А. Зархи и я жили в Петергофе, в гостинице «Интернационал», и работали над вторым вариантом «Депутата Балтики» (тогда еще «Беспокойной старости»). Миша был при Зархи и Хейфице как раз вторым режиссером, и его обязанностью было уже загодя подыскивать актеров. Если не ошибаюсь, именно он предложил кандидатуру Николая Черкасова на главную роль, но это было уже несколько позже. В марте же Миша приезжал к нам и уезжал, в ресторане по вечерам собиралась веселая, дружная компания — Ю. Герман, Л. Канторович, мы, одно время Блейман и Большинцов, обслуживал нас милый старик Власыч — официант с дореволюционным стажем, — присоединялись к нам и Н. С. Тихонов с Марией Константиновной, а однажды сел за наш стол, составленный из многих малых столов, сам директор гостиницы. Это был Международный женский день, каждый наш тост был «За дам!», и каждый раз директор вставал и кланялся: фамилия его была Дамм.
Нередко ужинал с нами и Миша Шапиро. Помню, однажды затеяли пари: сколько Миша может съесть яичниц. Глазуньи подавались фырчащими на сковородках и мгновенно исчезали, сметенные Мишей Шапиро. После каждой проглоченной глазуньи он вскидывал на нас свои черные, влажные, как чернослив, глаза. При этом он был молчалив и сосредоточен, и вообще весь процесс поглощения яичниц был похож на серьезный научный опыт… Молодость любит резвые шутки!
Миша прекрасно знал музыку, сам хорошо играл на рояле, и это он предложил, чтобы супруги Полежаевы в сцене одиночества играли «Елку» Ребикова. В продолжение всего нашего знакомства, в часы работы Миша частенько садился за рояль, играл Шопена, Листа, — у меня, у себя дома, — что было для нас превосходной разрядкой.
Летом того же 1936 года Мише предполагали дать самостоятельную постановку железнодорожной комедии, над сценарием которой я начал тогда работать. Он несколько раз приезжал в Карташевку, где я с семьей жил на даче, со сценарием пока не ладилось, но все же начинал вырисовываться характер главной его героини — молодого диспетчера Веры Соколовой. Миша при первых встречах был вял, равнодушен, но тут оживился и сказал, что ясно видит в роли диспетчера с непосредственным, непоседливым характером, эксцентричной и предприимчивой Веры, — актрису Зою Федорову. Но дальше произошел ряд типичных для кино неожиданностей. Когда сценарий задвигался, зажил, студия решила передать его для постановки Эрасту Гарину и Х. А. Локшиной, и Миша остался опять без картины. Впрочем, комедия эта так и не была никогда поставлена — ее зарезали в Наркомате путей сообщения; подробно о ее судьбе я рассказал в «Советском экране» в 1969 году, то есть через три с лишним десятка лет, за два года до смерти Миши. Кстати, играть главную роль в фильме Гарина и Локшиной должна была та же Зоя Федорова — таков был совет великодушного Миши…