18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Рахманов – Чёт-нечет (страница 103)

18

Дочь его Вера унаследовала привязанность и любовь к животным, но доводила это до абсурда. Она с необыкновенной заботливостью относилась не только к животным, но и к насекомым. Кусает ее комар, — она его ни за что не прихлопнет, а только сдунет бережно. Попадет муха в варенье, Вера бережно ее вынет, обмоет ей лапки и пустит гулять и летать. Домашних интересовало, испытывала ли она муки совести при мысли, что каждую минуту своей жизни она миллионами уничтожает микробов, сама об этом не зная, и что это уже неизбежно…

Небольшая комната с окном в сад представляет собой вытянутый прямоугольник в 16 кв. метров. Входная дверь в левой части одной из его узких сторон, окно — в противоположной стене. Направо от двери — старая изразцовая печь, срезающая угол комнаты. Налево от двери — небольшая книжная полка, пять рядов книг. Дальше по левой стене — довольно широкий диван, обитый кирпичного цвета материей. На нем спал Вильямс. У изголовья дивана лампа с длинным бра, которое можно повертывать, приближая свет к книге, когда Вильямс читал в постели. За изголовьем тумбочка. В самом углу невысокий шкаф с рукописями в выдвижных ящиках. На шкафу стоит нелепая ваза, в виде чудовищно уродливого льва.

Вдоль правой стены, ближе к окну, письменный стол, крытый красным старым сукном. Посредине его — лист шестислойной фанеры, прикрепленный к столу несколькими винтами. В задней части стола узкая полка на столбиках. На ней подаренные Вильямсу электрические часы, похожие скорее на химические весы под стеклянным небольшим колпаком. Над левым углом стола свешивается с потолка электрическая лампа на блоке, точно такая же, как в лаборатории, с таким же зеленым стеклянным абажуром в виде воронки. Рядом с часами барометр. На столе две вазочки с цветами. Под столом, перед креслом, на котором сидел Вильямс, волчья шкура. На стене несколько хорошо выполненных фотографий, в том числе портрет Леночки, любимой внучки Вильямса.

Дверь в кабинет во время бодрствования Вильямса была всегда открыта. Входя из передней в гостиную, видели, как он сидит за столом и работает. В гостиной, примыкающей к кабинету, шла своя жизнь, играли на рояле, смеялись, спорили, а Вильямс сутуло сидел за столом, огромный, под конец жизни грузный, с затрудненными от паралича движениями, и писал или читал.

В гостиной висит немецкая литография, скорее лубок, который он почему-то любил. На нем изображены трубочисты, закусывающие в ресторане. Их пять человек, при них инструменты их ремесла — гири, связки веревок, щетки, ведра. Каждый из них по-своему грязен и безобразен. Им подает подчеркнуто чистенький половой, испуганно сторонящийся их грязных лап. Литография называется «Компания в ресторации». Под ней текст — диалог на каком-то искусственном простонародном наречии или на старорусском языке (видно, что немцы нарочно придумали побезграмотнее) на тему: ничего, что мы грязные, — мы рабочие люди.

Может быть, Вильямсу потому нравилась эта карикатура, что в молодости он сам любил рисовать карикатуры. Имеется целая пачка наклеенных на паспарту фотокопий с карандашных рисунков Вильямса, остроумно и тонко выполненных, изображающих различные моменты, служебные и учебные, из жизни старой Петровской академии. На них можно узнать многих известных ученых, коллег Вильямса. Под рисунками курьезные подписи.

И еще одно коротенькое воспоминание, на этот раз не из мира науки. Наталья Петровна Колпенская решила познакомить меня с известной московской пианисткой Е. А. Бекман-Щербиной, с которой Вильямс дружил с начала девятисотых годов и часто слушал в ее исполнении своих любимых композиторов. Можно сказать, что музыка для него была с детства родной стихией. Его старшая сестра окончила консерваторию, училась у Николая Рубинштейна. Вильямс обладал хорошим голосом (бас-профундо!) и в юности даже колебался в выборе профессии — стать агрономом или певцом. Будучи уже большим ученым, предельно занятым человеком, он находит время слушать музыку, пение, — недаром шутил: «Вся жизнь прошла как по нотам!» Когда жена тяжело заболела, при всем желании не могла пойти на концерт, он на руках вносил ее в Большой зал консерватории…

Для меня имя Елены Александровны Бекман-Щербины было не в новинку: не раз прежде слышал по радио ее выступления. Мы с Натальей Петровной приехали к ней на Патриаршие пруды не то в воскресенье, не то после служебного дня. Хозяйка встретила нас с московским радушием, запросто началась беседа. Я не решился расспрашивать эту приветливую, но уже весьма пожилую даму о ее стародавней дружбе с Вильямсом. Да и заманчивее для меня было другое: послушать в ее исполнении те вещи, которые любил слушать Вильямс. Играла она нам преимущественно Шопена — баллады, ноктюрны, и я невольно себе представлял, что вместе с нами присутствует в этой комнате и Василий Робертович, тем более что его портрет висел над роялем рядом с портретами братьев Рубинштейнов. Бритая начисто его голова, отблескивающая под светом люстры, особенно контрастировала с густой гривой до плеч Антона Рубинштейна… Глаза Вильямса зорко смотрели сквозь угловатое пенсне, — казалось, он, как всегда, был весь внимание!

Незаметно прошли два часа, мы простились с гостеприимной хозяйкой и талантливой музыкантшей, но я и теперь, когда вдруг услышу, что объявили по радио запись Шопена в исполнении Бекман-Щербины, сразу вспоминаю тот вечер… и Вильямса!

Как, чем подытожить мои воспоминания о том, как собирал я сведения о Василии Робертовиче? Ведь доставая из дальнего ящика стола свои давние записи, я предполагал не просто перечитать их, а, как я уже говорил, попробовать доискаться психологической правды об этом сложном человеке, понять его до конца, если это возможно. Так вот доискался ли я этой правды, многажды перечитав записи? Не знаю. Мне кажется, я остался примерно с теми же впечатлениями и ощущениями, какие сохранила моя память и с какими я начинал перечитывать. То есть передо мной опять встал даровитый большой человек, оригинальная крупная личность со многими привлекательными, но и многими противоречивыми чертами и свойствами. Он не ангел, не демон, а именно человек, человек, полностью принадлежащий своему времени. Отчасти заметно это и в примечательном документе, который он опубликовал в 1935 году под названием «Почему я взялся за организацию рабфака». В этом кратком автобиографическом очерке Вильямс особо выделил свою ненависть к религии и дворянам, хотя, казалось бы, к теме рабфака это имело и малое отношение…

Академик В. Р. Вильямс. «Почему я взялся за организацию рабфака». (Из сборника «Пятнадцать лет рабфака им. Вильямса при Тимирязевской Академии». М., 1935 г.)

Мой отец — американец, инженер-мостовик, построивший все мосты на б. Николаевской, ныне Октябрьской железной дороге, близко соприкасавшийся с целой армией крепостных рабочих и крестьян, — неоднократно говорил: «Из каждых десяти русских рабочих и крестьян один по уму — министр, а девять — золотые руки». Эти слова глубоко запали в память мальчика (я лишился отца, когда мне было 13 лет).

Отец женился на вольноотпущенной крепостной б. Тверской губернии, Кашинского уезда, Троицкой волости, дворовой девице Е. Ф. Одинцовой. И когда была обнародована «воля», моя бабка, Пелагея Парменовна, поселилась в семье отца. Нянька, Александра Андреевна, — также бывшая крепостная б. Смоленской губернии. В этой среде протекло мое детство. Долгими зимними вечерами, при свете оплывающей сальной свечки, наслушался я про зверства помещиков двух губерний и с детства пропитался глубокой ненавистью к дворянам-помещикам.

Насколько я могу отдать себе отчет по детским воспоминаниям о разговорах отца с его двоюродным братом по матери — Мельвилем Лондоном (известный американский публицист — псевдоним Илай Перкинс, отец Джека Лондона, отравленного, как «неудобного» популярного писателя), отец мой был социалистом-утопистом и питал страшную ненависть к попам, особенно «православным», на которых он насмотрелся в России. Поэтому, при возобновлении контракта с «трехпроездным» министром Клейнмихелем, он поставил перед Николаем I дилемму — или его жена и дети становятся гражданами США, или он немедленно возвращается в Америку. Николай сдался, и «по высочайшему повелению», «не в пример прочим», требование отца было удовлетворено, и таким образом я был освобожден от поповского дурмана. Но отец умер, когда я, в сущности, еще был ребенком, мать не могла мне помочь, она сама была полуграмотной, то есть могла только читать «по печатному». Добрые знакомые помогли советом — поручить репетитору подготовить меня в IV класс реального училища, куда преимущественно поступали «кухаркины дети». «Репетитор» попался образцовый, такой же горемыка, как и я, который за 7 рублей в месяц и стакан чаю «расстоянием не стеснялся». Это был впоследствии известный профессор математики — Б. К. Млодзеевский. Через полгода я был освобожден от платы за «право учения», а впоследствии за устройство и заведование училищной химической лабораторией и исполнение обязанностей старшего технического десятника при постройке нового здания реального училища — был освобожден и мой брат.

Последние три класса реального училища мне, брату и старшей сестре (стипендиатке Н. Г. Рубинштейна по классу фортепиано) пришлось усиленно «не стесняться расстоянием», чтобы поддержать существование семьи в 8 человек, из которых пятеро были неработоспособны. Но с поступлением в Петровку обстоятельства круто изменились. Как «иностранец» (гражданин США), я не имел права ни на какие льготы и стипендии и, несмотря на ничтожную плату за право учения (40 руб. в год), я неоднократно фигурировал в списке «исключенных за невзнос платы». На первом курсе было еще сносно. Приходилось два раза преодолевать расстояние от Петровки до Смоленского бульвара (около 11 километров).