18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Леонид Карпов – Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5 (страница 4)

18

Платон Пантелеймонович сплюнул в пыль, поправил запотевшее пенсне и пробормотал под нос, что «рыба ищет, где глубже». В этот момент дама в худи все-таки догнала собачку, подхватила ее на руки и преградила путь Похотливому. Оказалось, это была Капитолина Карповна Кобелицкая – вдова чиновника из обладминистрации, женщина строгих правил и такого же кругозора.

– Ах, милейший! – воскликнула она, преграждая ему путь. – Вы изволили рассуждать о трюизмах. Какое совпадение, я как раз размышляла почти о том же – о незыблемости миропорядка. Ведь как верно подмечено: «все течет, все меняется». И в этом бесконечном движении мы находим покой, ибо знаем – «после дождя всегда будет солнце». Трюизм, мой друг, есть единственное лекарство от экзистенциальной тревоги. «Все, что имеет начало, имеет и конец», не так ли?

Похотливый уже набрал в легкие воздуха, чтобы обрушить на вдову свою теорию о «женских соках», но Капитолина Карповна вдруг странно дернула ноздрей и придвинулась к нему почти вплотную. Глаза ее за стеклами очков блеснули желтизной.

– Вот вы, сударь, стоите тут, представительный такой... А ведь трюизм-то в чем? «Мужчина – венец творения», – она едко усмехнулась, и ее голос вдруг сорвался на хриплый, прокуренный шепот. – Только венец этот вечно норовит в штаны сползти. Вы же, кобели, все по одному чертежу соструганы: «горбатого могила исправит», а кобеля – только пустая мошна.

Платон Пантелеймонович опешил.

– Позвольте, мадам...

– Что «позвольте»? – перебила Кобелицкая. – Трюизм – это когда мужик рот открывает про философию, а сам глазом косит, где бы пристроиться. «Сколько волка ни корми», а у вас все одно на уме – как бы свой стручок в теплую борозду пристроить. И ведь логика железная: раз «природа не терпит пустоты», значит, надо ее заполнить своим непотребством. Я ж вижу, как у вас фалды пиджака топорщатся! Вы ж, ироды, как рассветет, так сразу о поршнях своих думаете. Вам бы только зажать бабу в углу, чтоб она дух испустила, а сами небось уже и сапоги скинуть не в силах, пузо мешает, а все туда же – задом крутить.

Она ткнула собачкой ему в жилетку.

– «Яблоко от яблони», говорите? Да вы все от одного корня гнилого. Трюизм в том, что мужик – существо одноклеточное: пожрать да всунуть. Гляньте на себя – пенсне нацепил, а в штанах-то небось кисель столетний колышется, а все мечтает, как бы его молодка за вихры оттаскала. Вы ж без этого зуда и дня не проживете, все ищете, куда бы свою слизь пристроить, прикрываясь высокими материями. Тьфу на вас, старые козлы, все у вас по одной схеме: сначала «мадам, позвольте ручку», а через пять минут уже сопите в ухо, как боровы у корыта, и слюни на чепец пускаете. Очевидность же! «Что посеешь, то и пожнешь», вот вы и жнете свои трипперы да подагры, а все не уйметесь...

Капитолина Карповна внезапно умолкла и окинула Платона Пантелеймоновича взглядом опытного мясника, оценивающего тушу на предмет свежести. Гневный румянец на ее щеках сменился какой-то подозрительной, сырой томностью. Она поправила шляпу и, обдав собеседника густым ароматом несвежей пудры, процедила сквозь зубы:

– Впрочем, как говорят в народе, «старый конь борозды не испортит», хотя и глубоко не вспашет. И коль уж мы оба знаем, что «ночью все кошки серы», а в моей тайной квартирке как раз удачно перегорели пробки, то не соблаговолите ли вы, сударь, зайти на чашку чая? Проверим на практике еще один трюизм – «в тесноте, да не в обиде».

Тульпа

Платон Пантелеймонович Похотливый пребывал в том состоянии высшего душевного томления, когда даже глоток остывающего кофе кажется причастием к тайнам бытия. Его лицо хранило печать суровой интеллектуальной аскезы, а неподвижный взгляд был устремлен вглубь себя, где, по его убеждению, велся непрекращающийся симпозиум великих теней прошлого.

Сидя в кофейне, Платон Пантелеймонович размышлял о бренности бытия и о том, как современное общество безвозвратно утратило ту тонкую нить платонического диалога, что связывала некогда Афины с вечностью.

– О, этот суетный мир, – шептал он, поправляя пенсне, – где дух заперт в темнице плоти, словно птица в золоченой клетке декаданса.

Тишину его высокогорного уединения прервал звонкий смех за соседним столиком. Молодой человек в нелепом худи оживленно объяснял спутнику:

– Да говорю тебе, это не просто воображаемый друг. Это – тульпа! Я ее сам создал, она уже почти обрела плотность в моем сознании.

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «тульпа» вошло в его ухо, как заноза в бархат. Он медленно повернулся, и в его глазах вспыхнул огонек той самой «эрудиции», которая обычно предвещала шторм.

– Позвольте, юноша, – звучно начал он, переходя на тон лектора СПбГУ, получившего докторскую степень еще во времена ЛГУ. – Ваше упоминание тибетского мистицизма в столь вульгарном контексте – это симптом глубочайшего духовного голодания. Тульпа, если угодно знать, есть эманация мысли, материализованная галлюцинация, порожденная колоссальной концентрацией воли. Это чистый конструкт сознания, который, согласно восточным практикам, начинает жить собственной жизнью, независимой от создателя.

Молодые люди затихли. Платон Пантелеймонович, почувствовав аудиторию, приосанился. Его логика, подобно разогнанному локомотиву, начала свой привычный съезд с рельсов приличия в сторону знакомого кювета.

– Вы говорите «сознание», – продолжал он, и голос его стал вкрадчивым. – Но что есть сознание без объекта вожделения? Ведь тульпа – это идеальный способ обойти социальные препоны. Вот представьте: вы создаете бабу. Но не ту, которая требует шубу и выносит мозг из-за немытой тарелки, а эдакую эфирную кобылицу. Вы ее лепите в мозгу – сначала бедра, чтобы как у породистой матки, чтоб аж звенело все, когда она идет по коридору вашего воображения.

Лицо Платона Пантелеймоновича покраснело, пенсне съехало на кончик носа.

– И вот эта ваша «ментальная проекция» сидит у вас в башке, голая, как сокол, и только и ждет, когда вы дадите ей команду «фас». Вы ее кормите своим вниманием, а она за это раздвигает перед вами горизонты... и не только горизонты. Это же гениально! Никаких алиментов, никаких соплей про «ты меня не любишь». Чистая, незамутненная плотская радость в черепной коробке.

Он придвинулся ближе, обдав собеседников запахом кофейного перегара.

– А когда эта ваша тульпа обретает, так сказать, «плотность», – Платон Пантелеймонович смачно причмокнул, – тут-то и начинается настоящий замес. Вы ее в мыслях на стол – р-раз! – и давай охаживать по всем правилам грязного жанра. Она же молчит, только глазами хлопает, как телка на выданье. И главное – никакой сифилитики, одна сплошная метафизика. А вы говорите – «духовность». Да это же лучший способ втихаря перелапать все мироздание, пока жена думает, что ты Канта читаешь!

Юноши поспешно расплатились и выбежали из кофейни. Платон Пантелеймонович посмотрел им вслед, вытер вспотевший лоб салфеткой и удовлетворенно хмыкнул.

– Невежды, – буркнул он, заказывая еще одну порцию коньяка. – Даже вообразить себе приличную грудастую химеру не способны. Все им разъяснять надо...

Турбулентность

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, замерев над эклером, словно патологоанатом над душой эпохи. Он страдал. Страдал величественно, размышляя о том, что материя прискорбно груба.

Его брови были печально сдвинуты к переносице, образуя китайский иероглиф высшей душевной боли, доступной лишь людям с пятью неоконченными высшими образованиями. Откуда-то нашего героя выгоняли со скандалом, откуда-то он дезертировал сам, оставляя после себя лишь пепелище грязных интрижек, заявлений в деканат от оскорбленных студенток и преподавательниц и позорные «незачеты» по физкультуре, перед которой его эрудиция оказалась абсолютно бессильна.

Похотливый зачерпывал ложечкой крем с такой брезгливой осторожностью, будто проверял на прочность основы мирового порядка. В его голове в это время происходил торжественный парад философских категорий, а сам он ощущал себя последним бастионом чистого интеллекта в океане пошлого мещанства. Вокруг шелестели газеты, пахло корицей и благопристойностью. Платон Пантелеймонович поправил пенсне и мысленно пожурил официанта за недостаточно античную складку на салфетке.

В этот момент за соседним столом молодой человек в очках читал вслух статью из научного журнала: «…в условиях высокой скорости потока возникает турбулентность, хаотические вихри разрывают ламинарную структуру, создавая непредсказуемое давление».

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «турбулентность» вошло в него, как раскаленный гвоздь в швейцарский сыр.

– Турбулентность, юноша, – произнес он густым, бархатным баритоном, оборачиваясь к соседу, – это не просто физический термин. Это метафора грехопадения. Вы говорите: «хаотические вихри». Но разве не так же ведет себя юбка Зинаиды из четвертой парадной, когда она вбегает по лестнице, преследуемая сквозняком и собственными нечистыми помыслами?

Юноша поперхнулся латте. Платон Пантелеймонович, уже не сдерживаясь, подался вперед, и его лицо приобрело оттенок перезрелой сливы.

– Поймите же, мой неопытный друг! Ламинарное течение – это когда баба идет в церковь, вся такая гладкая, застегнутая на все пуговицы, чистый ангел в вакууме. Но стоит возникнуть препятствию – скажем, мужчине с пятихаткой в кулаке или просто крепкому портвейну – как начинается она. Турбулентность! Слой за слоем срываются приличия. Потоки перемешиваются. Либидо вскипает, как вода в закрытом котле.