Леонид Карпов – Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 3 (страница 8)
Стиль его окончательно потерял лоск. Платон Пантелеймонович тяжело задышал, расстегивая верхнюю пуговицу сорочки. От былого эрудита остался лишь старый сатир с потным лбом.
– Ишь, вышагивает, кобыла породистая! Думает, она субъект международного права? Хрена с два! Ты объект экспансии, милочка. Твои лимитрофные ляжки так и просят, чтоб я их оккупировал по самые помидоры. Я бы тебе устроил такую геополитику на сеновале, что ты бы у меня все пакты о ненападении забыла. Наклонилась бы за пособием по деколонизации, а я тут как тут – со своим вето на твой девичник. Эх, шкура государственного значения, жаль, санкции не позволяют прямо сейчас перейти к акту прямой агрессии в туалете этого заведения!
Он громко хохотнул, вытер рот рукавом пиджака и уставился на испуганную официантку глазами человека, который только что заново перекроил карту мира.
Лубрикант
Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна своей гостиной, облаченный в шелковый халат цвета заветренной севрюги, и с прискорбием взирал на затянутое тучами петербургское небо. Мысли его, подобно тяжелым баржам, величественно дрейфовали в океане мировой истории.
– Взгляните, – обратился он к пустому креслу, в котором, по его представлению, сидела вся мировая интеллигенция. – Это небо напоминает мне упадок Римской империи. Серость, отсутствие ясных ориентиров и эта фатальная влажность, предвещающая крушение основ. Мир, господа мои, страдает от трения социальных пластов! Глобализация – это ведь, в сущности, попытка притереть друг к другу то, что по природе своей шероховато.
В этот момент за окном приземлился голубь и, потеряв равновесие на обледенелом отливе, нелепо заскользил, отчаянно хлопая крыльями.
Платон Пантелеймонович замер. Его зрачки расширились, а благообразная физиономия начала медленно наливаться багровым цветом.
– Вот! – воскликнул он, тыча пальцем в стекло. – О чем я и говорю! Отсутствие должного скольжения губит цивилизации! А все почему? Потому что вы, неучи, даже в быту забыли про великое таинство лубрикации, проще говоря, смазки. Взять хотя бы Зинаиду из второй парадной. Идет, бедрами скрипит, как несмазанная телега времен крепостного права. А ведь достаточно одного тюбика на водной основе, чтобы превратить это мучительное сопротивление в симфонию!
Он нервно заходил по комнате, и его лексикон, доселе напоминавший передовицу дореволюционной газеты, начал стремительно линять.
– Вы же, козлы, даже не понимаете разницы. Есть силикон – это же вещь! Не сохнет, воды не боится, можно хоть в бассейне, хоть в грозу на сеновале кувыркаться. А вы все по старинке, слюни пускаете или, не дай бог, вазелин тащите. Вазелин – это ж смерть презервативу, это ж химия, разъедающая саму суть бытия и латексную плоть!
Платон Пантелеймонович сорвал с шеи галстук. Глаза его горели лихорадочным блеском.
– Если баба «на сухую» идет в бой – это же военное преступление! Лубрикант – это не просто гель, это дипломатия между плотью и плотью. Бывают они с подогревом, чтоб искры из глаз летели, бывают со вкусом клубники, хотя кому нужна клубника, когда там такая жара начинается? Главное – гибридные составы. Это как метис в пятом колене: и скользит долго, и смывается легко, не оставляя пятен на твоей никчемной совести и простынях.
Он прижался лбом к холодному стеклу, тяжело дыша и оставляя на нем мутное пятно.
– Мировая политика, говорите? Санкции? Тьфу! Дайте мне цистерну качественной смазки на глицериновой основе, и я притру любые конфликты. А Зинаида... эх, Зинаида. Если бы она знала, что пара капель пропиленгликоля отделяет ее от статуса богини, она бы не на рынок за картошкой ползла, а скользила бы в мои объятия, как намыленная выдра в прорубь. Без трения, господа. Без лишнего, мать его, трения!
Платон Пантелеймонович замолчал, глядя, как голубь все-таки сорвался вниз. В комнате пахло пыльными книгами и нездоровым предвкушением вечера.
Лукративность
Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна своей хрущевки, облаченный в бархатный шлафрок, который носил еще его дед. Он взирал на весенний бульвар с той снисходительной грустью, какая свойственна лишь людям, прочитавшим в жизни больше двух книг и понявшим, что третья была лишней. Воздух был прозрачен и чист, как помыслы младенца или, по крайней мере, как финансовая отчетность благотворительного фонда.
«Мир, – думал Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне, – есть лишь совокупность категорий, стремящихся к гармонии. Взгляните на этот свет! Разве не лучезарен он в своем бескорыстии?»
Тут взгляд его упал на свежую газету, где в заголовке жирным шрифтом красовалось слово «лукративный». Похотливый замер. Это слово, пахнущее латынью и банковскими хранилищами, вонзилось в его сознание, словно острая шпилька в мягкое филе.
– Лукративность! – произнес он вслух, обращаясь к пыльной герани. – Какое возвышенное понятие. Происходит от латинского lucrativus – приносящий выгоду, пользу, доход. В узком смысле это не просто прибыль, а сама суть стяжательства, когда всякая деятельность направлена на извлечение личного гешефта. Это фундамент цивилизации!
Он прошелся по комнате, и его мысль, встав на рельсы железной логики, понеслась в бездну.
– Но позвольте, – продолжал он, и его глаза подозрительно заблестели. – Разве природа не лукративна в своей основе? Разве солнце светит просто так? Нет, оно инвестирует свои фотоны в рост капусты, чтобы та стала толще. А если мы перенесем этот почтенный термин на человеческие отношения? Ведь женщина, господа, это самый лукративный проект во Вселенной.
Платон Пантелеймонович резко дернул шнурок халата. Приличный член общества внутри него испарился, уступив место существу с совсем иными ценностями.
– Взять хоть бывшую мою, Нюрку из овощного. У нее лукративность в каждом изгибе была прописана, – он сплюнул на ковер, и его слог внезапно утратил бархатистость. – Сидит, бывало, такая вся из себя в кружевах, морду малюет, а в глазах – чистый дебет с кредитом. Каждая ее юбка – это инвестиционный портфель, в который я вбухивал бабло, как в черную дыру. И ведь как тонко работала, шельма! Сначала закинет наживку – мол, «ой, Платоша, у меня чулки поползли», а сама уже прикидывает, сколько с этого нытья ей чистой прибыли обломится в виде водки или новых рейтуз с начесом.
Он размашисто зашагал по комнате, задевая локтем антикварную этажерку.
– Это ж чистый бизнес-план на ляжках! Она ж тебя не за душу берет, а за кошелек своими граблями потными тянется. Лукративность у них, видишь ли... Придешь к такой, а она тебе: «Ах, Платон Пантелеймонович, я сегодня не в духе, голова болит». А сама глазом косит – принес ли ты ей колбасы краковской или опять с пустыми руками приперся, кобель облезлый. Тьфу! Весь ихний бабий род – это сплошное акционерное общество по выкачиванию соков из мужика. Ты ей про Канта, а она тебе – про кант на новой юбке, которая подозрительно дорого стоит. Жадные, липкие, в башке только одно – как бы поудобнее на шею присесть и ноги свесить, чтоб икры в тепле были.
Платон Пантелеймонович тяжело задышал, лицо его пошло багровыми пятнами. Он подошел к окну и погрозил кулаком проходящей внизу даме с зонтиком.
– Иди, иди, лукративная ты душа! Знаю я ваш фасон – сверху пудра, а снизу – жажда наживы и потные подмышки!
Он обессиленно рухнул в кресло, поправил пенсне и снова стал грустным эрудитом.
– Да... Дивное слово. Глубокое. Как сама бездна женского коварства.
Лупанарий
Платон Пантелеймонович Похотливый пребывал в состоянии высшего метафизического томления. Облаченный в стеганый халат с кистями, он застыл у окна своей хрущевки, подобно античному изваянию, если бы у изваяний бывали подагрические узлы на пальцах и привычка поминутно поправлять сползающее пенсне.
– О, эта фатальная предрешенность бытия! – вещал он пустому залу, обращаясь к пыльному бюсту Сократа. – Посмотрите на этот петербургский закат. Он напоминает мне обмазанный малиновым вареньем блин. Мир – это лишь воля к насыщению, скрытая под тонким слоем цивилизационного флера.
В этот момент во дворе произошло событие поистине планетарного масштаба: молочница, грузная дама в ситцевом платье с принтом из гигантских огурцов, не удержала в руках бидон. Тот с мелодичным звоном покатился по булыжникам, извергая белую реку.
Платон Пантелеймонович встрепенулся. В его глазах вспыхнул опасный, почти демонический огонек.
– Вы видели?! – вскричал он, прижимая руки к груди. – Молоко! Эликсир жизни! Жидкость, которую сама природа предназначила для вскармливания… и вот она разлита в грязи. Это ли не символ упадка нравов? Это ли не прямой намек на то, что мы окончательно утратили связь с корнями? А ведь корни наши, друзья мои, зарыты глубоко в пыли великих Помпей!
Он нервно зашагал по комнате, и кисти его халата заплясали в такт его разгоряченным мыслям.
– Вы только вдумайтесь в само величие концепции Лупанария! Само слово звучит как рык голодной волчицы в лунную ночь. Те же помпейцы были честнее нас! Они не прятали свои инстинкты за кружевными салфетками. Лупанарий – это ведь не просто публичный дом, это прообраз нынешних бизнес-центров, только с куда более понятными KPI! Заходишь ты, допустим, в заведение, а там над каждой дверью – пиктограмма. Никакого «маркетинга», никаких обещаний «вечной любви» в мессенджерах. Просто и ясно: вот рабыня Агриппина, она делает вот так, а стоит это два асса. Честный бартер!