Леонид Карпов – Багиня. Росказы (страница 7)
По всей стране дамы в капотах и господа в визитках уставились в пустые коробочки своих аппаратов. Мир онемел. Больше никто не знал, что сегодня модно, чем болен премьер-министр и как правильно печь мадленки.
Марья Николаевна вышла в гостиную, поправляя прическу.
– Господа, я чувствую себя ужасно неловко. Я просто нажала на крестик, а он… весь ушел. Совсем.
– Как «совсем»? – прохрипел Кока, врываясь в комнату. – Тетушка, там же были мои подписчики! Мое мировоззрение! Мои цитаты из Ницше!
– Не кричи, Коко, – мягко заметила Марья Николаевна. – Теперь ты можешь цитировать Ницше дворнику. Дворник – субстанция материальная, он не удалится.
К вечеру город преобразился. Люди выходили на набережные и испуганно смотрели друг другу в глаза. Без Интернета оказалось, что нужно говорить словами, а не картинками с котятами. Это было мучительно.
Один старый профессор, привыкший проверять каждый чих в Википедии, теперь стоял посреди Литейного и громко вопрошал у неба: «В каком году умер Гете?!» Небо молчало, потому что Марья Николаевна удалила и небо тоже – в смысле, ту его часть, что отвечала за поиск информации.
– Послушайте, Марья Николаевна, – сказал зашедший на чай сосед, отставной полковник. – Вы хоть понимаете, что вы наделали? Вы уничтожили цивилизацию.
– Ах, оставьте, – отмахнулась она, разливая заварку. – Цивилизация – вещь хрупкая. Если она держится на одном моем нажатии пальцем, то грош ей цена в базарный день. Зато посмотрите, как тихо стало. Никто не пишет гадостей в комментариях под моим портретом. Тишина, полковник. Чистота. Будто простыни после стирки.
Она сидела у окна, светлая и печальная, как ангел, только что совершивший небольшое покушение на человечество. А мир за окном медленно, со скрипом и стонами, учился заново покупать газеты и писать письма на настоящей, шуршащей бумаге.
Марья Николаевна вздохнула и подумала: «Завтра попробую восстановить… Если вспомню, куда я положила эту маленькую корзинку, в которую все падает».
*
Прошло три дня. Петербург начал привыкать к тишине, как привыкают к затяжному насморку – с раздражением, но и с какой-то фаталистической покорностью.
Марья Николаевна, терзаемая смутными укорами совести, решила, что Интернет нужно все-таки «вынуть обратно». Она подошла к прибору с тем видом, с каким дамы подходят к клетке с бешеной канарейкой: и страшно, и любопытно, не сдохла ли.
– Коко, – позвала она племянника, который вторые сутки сидел в углу и от скуки читал орфографический словарь 1894 года. – Коко, я решила. Я его воскрешу. Помнится, там была такая кнопочка… с изогнутой стрелочкой. Как будто жизнь хочет вернуться назад, но стесняется.
Коко поднял на нее глаза, в которых светилась пустота первобытного человека.
– Тетушка, поздно. Мир уже распался на атомы. Вчера полковник на улице пытался «лайкнуть» проходящую мимо горничную – просто ткнул в нее пальцем и сказал «гм!». Его чуть не забрали в участок за непристойное поведение. Мы разучились быть приличными людьми без кнопок.
Но Марья Николаевна была непреклонна. Она верила в чудо и в то, что все удаленное рано или поздно находится за шкафом. Она нажала на стрелочку.
Экран мигнул. Раздался хриплый, простуженный звук – так кашляет граммофон, в который попала крошка от бисквита. И вдруг…
В комнату ворвался хаос.
– Пришло! – взвизгнул Коко, чей аппарат в кармане задергался в конвульсиях. – Три тысячи уведомлений! Тетушка, на меня разом наорали все, кому я не ответил с прошлого вторника!
Мир вернулся, но вернулся разгневанным. В окно было слышно, как на улице извозчик, только что мирно дремавший на козлах, вдруг подпрыгнул и начал яростно спорить с невидимым оппонентом о судьбах либерализма.
Марья Николаевна в ужасе смотрела на экран. Там, как из рога изобилия, посыпались письма: «Скидки на подтяжки!», «Ваше мнение очень важно для нас!», «Вы выиграли миллион в лотерее, в которой не участвовали!».
– Боже мой, – прошептала она, прижимая платок к губам. – Оно живое. И оно очень плохо воспитано.
– Ну вот, – язвительно заметил полковник, заглянувший на шум. – Опять началось. Опять все знают, что я ел на завтрак, хотя я еще и сам не решил. Вы, Марья Николаевна, совершили двойное преступление: сначала убили скуку, а теперь воскресили пошлость.
Марья Николаевна вздохнула. Она поняла, что Интернет нельзя удалить наполовину, как нельзя наполовину выпить горькую микстуру.
– Знаете что, господа, – сказала она, закрывая аппарат кружевной салфеткой. – Раз уж я его вернула, пойду хотя бы посмотрю, какие сейчас в Париже носят шляпки. Если уж страдать от цивилизации, то в приличном головном уборе.
Мир снова наполнился шумом, суетой и бессмысленными восклицаниями. Все встало на свои места. Только дворник на улице еще долго смотрел на небо, ожидая, не упадет ли оттуда обещанный Коко Ницше, но, не дождавшись, привычно взялся за метлу.
Орогения
Она не ждала его, как ждут у окна. Она ждала его, как океаническое дно ждет осадочных пород – миллионами лет терпеливого принятия.
Ее звали Орогения, хотя для редких геологов, чьи буры вгрызались в ее «кожу», она была просто Араратским хребтом или фундаментом мегаполиса Нум. Она не имела голоса, но ее чувственность читалась в изгибах антиклиналей и глубоких, влажных разломах, где кипела магма.
Когда цивилизация людей была еще лишь россыпью кочевников, она «выносила» их. Это была странная материнская нежность: она подставила им пологий склон, чтобы задержать дождевую воду, и подставила солнцу свои известняковые «груди», создав плодородную долину. Она не кормила их молоком – она кормила их кремнием и фосфором, позволяя строить города из собственных костей.
Ее любовь была тяжелой и медленной. Когда она хотела приласкать город, она сдвигала тектонические плиты на миллиметр в столетие. Люди называли это землетрясениями, не понимая, что это лишь глубокий, томный вздох удовлетворения.
Однажды в ее ущелье пришел архитектор. Он не просто строил – он чувствовал ее ритм. Он возводил башни, повторяя линии ее эрозии, и она ответила ему так, как может ответить только планетарное существо. Орогения открыла ему жилу редких опалов, сияющих в темноте пещер, словно капли пота на коже после долгого танца.
Ее женственность была в текучести. Она не была статичной глыбой. Она была движением: ледники, медленно стекающие по ее бедрам, слизывали пыль веков, обнажая молодую, острую породу. Она соблазняла само время, заставляя его застревать в своих кристаллических решетках.
«Ты слишком огромна, чтобы тебя любить», – прошептал ветер, пролетая над ее пиками.
«Я – это и есть любовь, – ответила она скрежетом сланца. – Любовь, которая не ищет ответа, а просто становится почвой под твоими ногами».
Когда цивилизация исчезнет, она просто поглотит их руины, бережно обволакивая каждый фундамент слоями суглинка, превращая их историю в свои новые интимные воспоминания, запечатанные в граните.
Красная Шапочка и маньяк
Лес дышал зноем, хвоей и дурманящим ароматом перезревшей земляники. Красная Шапочка, чье каноническое имя давно не соответствовало дерзкому разрезу ее юбки, медленно опустилась на колени перед очередным кустом. Корзинка была почти полна, а пальцы – липкими и алыми от сладкого сока. Она слизнула ягодную каплю с запястья, когда за спиной хрустнула ветка.
Из густых зарослей орешника, как черт из табакерки, вывалилось нечто. Это был маньяк – классический, словно из учебника по криминалистике: в тяжелом пыльном плаще (несмотря на +25), с всклокоченной бородой, в которой запутался то ли мох, то ли остатки чьего-то завтрака, и взглядом, в котором безумие боролось с одышкой.
Он тяжело дышал, пытаясь придать лицу зловещее выражение. Подойдя почти вплотную, так что Шапочка почувствовала запах дешевого табака и вольного лесного духа, он хрипло, с придыханием выдавил:
– Девочка… а ты… жить хочешь?
Он эффектно распахнул полы своего необъятного плаща, ожидая визга, обморока или хотя бы попытки к бегству.
Шапочка медленно, с достоинством, поднялась. Она поправила выбившуюся прядь, окинула критическим взглядом его «экспозицию», задержавшись на поношенных сапогах, и лениво выгнула спину, отчего шнуровка на корсете угрожающе натянулась.
– С тобой, что ли, леший? – выдохнула она прямо ему в бороду, обдав ароматом лесной ягоды.
Маньяк поперхнулся заготовленной тирадой о бренности бытия. Плащ дрогнул в его руках.
– В смысле… со мной? – пролепетал он, внезапно осознав, что его «ужас» наткнулся на глубокое разочарование в женских глазах.
– Ну, ты же предлагаешь «жить», – Шапочка сделала шаг вперед, вынуждая его попятиться в колючий шиповник. – А жить – это ведь не просто дышать, милый. Это быт, ипотека, твои грязные носки по углам пещеры и вечное: «Дорогая, где мои чистые панталоны?». Ты на себя в лужу-то смотрел? У тебя в бороде экосистема, а в глазах – тоска по несданной стеклотаре.
Она протянула руку и кончиком пальца, испачканного в соке земляники, провела по его заросшей щеке, оставив кроваво-красный след.
– Если ты предлагаешь мне ТАКУЮ жизнь, то я, пожалуй, выберу волка. Он хотя бы умеет красиво выть на луну и не носит этот жуткий плащ на голое тело в приличном лесу.
Маньяк судорожно запахнулся. В его глазах больше не было угрозы – там плескалось экзистенциальное унижение.