Леонид Бежин – Гуманитарный бум (страница 9)
Женя уткнулась лицом в его шарф.
— Дома уверены, что у меня сумасшедший роман. Действительно, сумасшедший…
— Хотите, я останусь здесь? — спросил он глухо.
— Нет, вы вернетесь в Ленинград, будете охотиться… Вам надо быть одному.
— Женя, хотите?!
— Что вы! Нет…
— Женя, я серьезно…
— «Мужчины без женщин», — произнесла она название книги, которую он когда-то читал. — Ведь вы любите Хемингуэя?
— Допустим. А вы?
— А я Фолкнера, — сказала Женя, странно пятясь от Вязникова. — Вся Москва читает Фолкнера… Вот!
…Когда Женя подбегала к дому, снег валил хлопьями, белела улица и мутная молочная пелена скрывала здания. В углу двора она заметила одинокую фигуру, двинувшуюся ей навстречу. Это был Павлик.
— Господи, вымок, замерз… Ты откуда?!
— Из Ленинграда… утренним поездом.
— И с утра стоишь?!
Ей стало жалко его.
— Наврала тогда? Про Вязникова? — Павлик испытующе, взглядом психолога смотрел ей в глаза.
— Наврала, ну и что? — вяло отозвалась Женя.
— Ха, ха, ха! Обманщица! Ты просто обманщица! — он с облегчением произносил это слово, под видом добродушного упрека вкладывая в него нотки опасливой нежности. — Значит, мир?
— А если не наврала — война?
Павлик сразу осунулся.
— Я был у твоего отца. Он все время сидит в кресле… Сидит, и все, а ты скоро вернешься?
— Павлик, я здесь встретила Вязникова, здесь…
— Ты шутишь, — он охотно улыбнулся ее воображаемой шутке.
— Я только что была с ним.
Теперь он не знал, улыбаться ему или нет, и решил уточнить:
— Правда?
Ей снова стало жалко его, обсыпанного мокрым снегом.
— Правда?! — спросил он, кусая узел завязанной под подбородком ушанки.
Женя встала под навес подъезда.
— Не сейчас… Отложим до Ленинграда, — сказала она.
Раньше ей казалось, что ее зовут в Москву не потому, что она нужна сестре и матери, а потому, что они ей нужны. Тома и мать осыпали Женю щедрыми ласками, когда же она пыталась доказать им ответную любовь и преданность, ее попытки принимались со снисходительной терпимостью, словно бедный подарок богатым родственникам. Эти уверенные в себе, довольные жизнью люди не нуждались в ее нежности и заботе, и подчас сестра шутливо подзадоривала Женю: «Ты совсем не умеешь ругаться. Давай разок поссоримся, а?!»
Но чем дольше жила она в Москве, тем яснее видела, что сестра и мать такие же обыкновенные люди, как и она сама, но странно: именно это и привязывало к ним Женю. Если бы они действительно в ней не нуждались, она была бы спокойна. Женя же чувствовала, что нужна, нужна им, и вовсе не они учат ее жить, а ее присутствие в доме спасает их от хандры.
У Томы бывали приступы мрачной апатии, когда ей все надоедало — и антикварные книги, и Босх, и сюр, — она валялась на тахте, укрыв подушкой голову, и привычно вздыхала: «Давай, что ль, Женька, тебя повоспитываю!» Мать узнала, что Геннадий Викентьевич ее обманывал и у него дома бывали женщины, и среди них — ее лучшая подруга, которой она помогала пробивать выставку.
Это совершенно подкосило мать, и Женя впервые увидела ее жалкой. Волосы ее были в беспорядке, мать постоянно вздрагивала и начинала плакать. И только разговоры о том, что Женя излишне замкнута и мало читает помимо специальности, чуть-чуть возвращали ее к жизни.
Женя чувствовала, что мать и сестра снова становятся ей родными, как и во времена детства, и ей тяжело было уезжать, она мучилась и не знала, что же ей делать…
— Прости, может быть, я не вовремя?
Женя вошла к матери, но та не услышала, и Женя тронула ее за плечо.
— А, Женя… Что ты?
— Понимаешь… Словом, я взяла билет.
Мать вздрогнула, щеки ее задрожали, и Женя боялась, что она опять заплачет.
— Нет, нет… Ничего.
Она отстранила руку дочери, пытавшейся ее утешить.
— Ничего, ничего… Все в порядке. Мы действительно не сумели тебе многого дать, мы и сами живем кое-как! Поезжай, Женя. Я понимаю…
— Отец там один…
— Один?! — мать странно вздрогнула, услышав это слово.
Женя помолчала и мягко произнесла:
— Извини, мне пора собираться.
— Позвони мне…
— Обязательно. Обещаю.
— Позвони прямо с вокзала. У тебя есть пятнадцатикопеечные?
— Есть… Я буду тебе звонить, — сказала Женя.
…В Ленинграде таяло. В глаза ей било солнце, и Женя — она с чемоданчиком шла по Невскому — смотрела вокруг и думала, что вот она вернулась и ничего значительного в этом событии нет, просто все начинается заново, обыкновенная жизнь, заботы, но вдруг она подняла голову и будто впервые увидела Ленинград. С протаявших крыш тянулась испарина, на перекрестках припекало, и черносмородинные, пузырящиеся ручьи сливались в мутные лужи, в которых слепящим донцем стакана вспыхивало солнце… Женя узнавала и не узнавала свой город. Казанский собор, Адмиралтейство, Зимний… Отец говорил, что скульптура — это цветение архитектуры. Женя вспомнила эти слова, и ей стало радостно.
ДОЛЖНИК
В голове не укладывалось, как могло произойти это несчастье: то ли «скорая» запоздала, то ли сами родители не спохватились вовремя и теперь — страшно подумать! — потеряли самое дорогое. Агафоновы были просто потрясены, когда узнали по телефону о случившемся. Виктор Борисович позвонил, чтобы спросить, не собираются ли Одинцовы на дачу и не захватят ли электрокамин с их половины: сентябрь стоял холодный, а в Москве еще не топили. Он начал разговор с обычного: «Привет… Как жизнь?» — но вдруг улыбка с его лица спала, и он глухо произнес: «Кошмар… невероятно!» Жена Полина, убавив звук телевизора (передавали рекламу), развернулась к нему в вертящемся кресле и, бледнея, взялась за сердце: «Что?!»
Как самые близкие и давние друзья Одинцовых Агафоновы испытывали к ним высшую степень сочувствия. Виктор Борисович и Левушка Одинцов дружили с университета, их дочери вместе росли, играли в куклы, и родители снимали для них дачи у одних хозяев. И вот чудовищная нелепость… Лишенные интеллигентских предрассудков, Виктор Борисович с Полиной не долго думали, в какой форме предложить Одинцовым поддержку. Избегая пустых соболезнований (Левушка с женой сами понимают, что друзья разделяют их горе), Полина решительным голосом приказала: «Звоните в любую минуту», а Виктор Борисович был послан к Одинцовым, чтобы находиться у них на подхвате.
Оперативность и энергичность, всегда отличавшие Агафоновых, и на этот раз сослужили хорошую службу. Непрактичные Одинцовы без них пропали бы. Горе совершенно парализовало их, и, не в состоянии что-либо предпринять, они просто сидели при потушенном свете, словно две застывших мумии. Виктор Борисович деловито сменил Левушку в организации печальных формальностей, а Полина навела порядок у Одинцовых дома, сварила элементарный обед, умным и трезвым внушением вывела их из анабиоза: «Надо очнуться!»
Их участие настолько запало беднягам в душу, что, едва придя в себя после похорон, они как только могли благодарили Агафоновых. Тем даже было неловко, и они уверяли, что не сделали ничего необычного, для Одинцовых же эта экзальтированная благодарность и вера в людскую отзывчивость оставались последней ниточкой, связывающей их с жизнью, поэтому грешно было оборвать ее.
Виктор Борисович и Полина волей-неволей мирились с тем, что Одинцовы считали себя вечно обязанными им. Успокаивало их лишь то, что они не собирались воспользоваться их благодарностью. Понятно же: у людей горе, а кроме того, Агафоновы ни в чем не нуждались, имея все то, что и Одинцовы. Виктор Борисович работал вместе с Левушкой, занимал такую же должность и получал ровным счетом столько же.
Левушка Одинцов еще в университете был ленивцем и сибаритом. С превеликим трудом удавалось ему засадить себя за учебные штудии, и он вечно опаздывал с курсовыми, пересдавал зачеты и экзамены. Но зато — поданные в последнюю очередь — его курсовые были самыми лучшими, и стоило этому головастому тритону попыхтеть над учебником, и он после двойки получал пятерку, несмотря на негласное университетское правило не ставить «пять» при пересдаче.
Если бы в мире не существовало чешского пива, книжной толкучки у памятника первопечатнику и широкой тахты с кистями, стоявшей у Левушки, он бы давно стал ученым зубром. Но соблазн сибаритского лежания с томиком Овидия был слишком велик, и Левушка ему не противился.
Когда родилась дочурка, румяная, с льняными локонами, он совершенно забросил науку и целыми днями возился с ней, ползая по ковру и изображая медведя. При страстной любви к дочери он имел смутное представление об отцовских обязанностях, и Виктор Борисович наставлял его по этой части. В ту благословенную пору он тоже бегал на раздаточный пункт за детским питанием, доставал бумажные пеленки и прочие усовершенствования в уходе за дитем. Он и Полина были незаменимой опорой для четы Одинцовых, привыкших — с их-то интеллектуальными запросами! — мириться со скупым и плохоньким бытом.
У них вечно не хватало до получки, и они занимали у Агафоновых то трешку, то десятку. Левушка уверовал в превосходство друга, полностью полагаясь на него в практических вопросах, для Виктора Борисовича же покровительство ему составляло предмет тайного тщеславия: эти десятки и трешки как бы выравнивали ценностное выражение их запросов.
Несчастье с дочуркой подкосило Левушку. Он запер в шкаф ее куклы и заклеил зачерканные цветными карандашами обои. С этих пор сибаритство его бесследно улетучилось. Чтобы не свихнуться от горя, он с головой ушел в науку, работал до тупого изнеможения, выпускал статью за статьей, гонорары же с отвращением прятал в стол. О нем заговорили как о восходящей звезде, а в квартире Одинцовых царило запустение, висела паутина в углах, и они не решались сменить даже сломанную табуретку, на которую с опаской садились гости. Агафоновых удивляло равнодушие Одинцовых к деньгам. Конечно, они понимали их состояние, но, с другой стороны, искренне сожалели об упущенных возможностях.