реклама
Бургер менюБургер меню

Леонид Бежин – Гуманитарный бум (страница 11)

18

И вот этот долг… О чем бы ни говорил Виктор Борисович, внутри сосало и сосало. Стал спрашивать у знакомых, должны ли они кому-нибудь и тяготит ли их это? Многие были должны, но никого это не тяготило. Виктор Борисович же ощущал свой долг, как язвенник приближение сезонного приступа. Он знал, где болит, стоит лишь вспомнить о деньгах: здесь, под сердцем!

Временами казалось, что он должен не только Левушке — это-то как раз пустяки! — он самому себе должен, не нынешнему (с нынешнего Виктора Борисовича взятки гладки!), а тому, из университетских лет, с томиком Державина в портфеле. «Как это там?! — пробовал он вспомнить. — «…я червь — я…?» — и не мог, вылетело из памяти.

Всю жизнь он у себя занимал, уверенный, что щепетильность и честность уместны по отношению к тем, от кого ты зависишь, с самим собой же — свои люди, сочтемся — позволительна толика беспечности. Но получалось, что быть должником самого себя и есть самое страшное. С другими можно расплатиться, с собой — не расплатишься! Караванам в пустыне грезятся тенистые кущи и арык с прохладной водой, но стоит простереть к ним руки — и они встречают пустоту миража…

В детстве ему хотелось дружить с соседскими мальчишками, которые лазили по крышам, через запасной выход бесплатно проникали в кино и всей: ватагой трогали револьвер у бронзового матроса на станции метро «Площадь революции». Но родители считали этих мальчишек уличными и познакомили сына с тихим мальчиком Олегом, послушным и скучным. Олег любил аквариумы, и вот Витя как бы занял у своего желания дружить с соседней ватагой чуть-чуть интереса к кормлению рыбок, чтобы дружба с Олегом не была слишком безотрадной. Этот долг представлялся совершенно безобидным, и он надеялся вскоре вернуть его, выбирая друзей по душевному влечению. Но это так и не удалось, и Виктор Борисович всегда останавливался у скульптуры «Площади революции» и подолгу разглядывал отполированный ребячьими ладонями бронзовый револьвер. А аквариумом занимается теперь его дочка.

В университете ему хотелось писать диплом о Державине, но его отговаривали: «Второразрядный поэт… дворянского происхождения», и он получил другую тему. Надо было подавать диплом, и он как бы взял — совсем чуточку — от своего увлечения Державиным, чтобы сдвинуться с мертвой точки. Благодаря этому тема начала ему даже нравиться, многое из диплома он помнит наизусть — намертво въелось в память, — а вот «я червь — я бог» забыл и к Державину больше не возвращался.

Теперь Виктор Борисович тяжело переживал за Левушку, сочувствовал и сострадал ему всей душой, и это как бы давало право чуть-чуть занять у своей искренности, чтобы затем (выплатив долг) снова доказать ее неизменность. Виктор Борисович убеждал себя, что это произойдет скоро, очень скоро, но срок оттягивался, и проклятые купюры жгли сквозь кожу бумажника.

Последний раз заняли у Одинцовых перед поездкой. Агафоновы из деликатности решили отказаться от дачи, которую когда-то («Уже когда-то!») снимали с ними вместе, иначе разговоры о лете наводили Левушку с женой на печальные воспоминания. Виктор Борисович и Полина собрались провести отпуск на пароходе и взяли путевку «Москва — Астрахань», дорогую, первого класса. Пришлось, естественно, занимать. Полина убеждала мужа, что нет ничего зазорного в том, если они попросят о лишней сотне, но Виктор Борисович впал в сомнения, и тогда жена придумала выход. Левушка Одинцов страстно привязался к их дочурке, задаривал ее игрушками, возился с нею часами и рычал, изображая медведя. Перед его очередным приходом Полина позвала дочь к себе.

— Аленушка, Когда дядя Лева спросит, поедешь ли ты на дачу, что ты ему ответишь?

— Что мы поплывем на пароходе…

— Умница, но ты должна добавить, что тебе этого очень хочется. На пароходе, поняла?

— Поняла…

— Тогда у твоей мамы будет повод тяжело вздохнуть, изображая себя жертвой беспросветного безденежья, и дядя Лева мгновенно выложит деньги, — раздраженно вмешался Виктор Борисович. — Ах, какая деликатность!

— Молчи и не морочь голову дочери, — оборвала его жена. — Аленушка, повтори, что ты скажешь?

— Скажу, что я хочу на пароходе, — словно отвечая урок, старательно выговаривала дочурка.

На пароходе устраивались со скандалом. Сначала им предложили каюту дверь в дверь с туалетом, затем — словно в насмешку! — не оказалось места в комфортабельной столовой первого класса, их сунули на нижнюю палубу, во второй, и Виктор Борисович снова ругался с помощником капитана. Когда утряслось и с каютой, и со столовой, он чувствовал себя окончательно выпотрошенным. Он даже отказался от полдника и сказал жене, что просто посидит на палубе. И вот вынес шезлонг, поставил на нижнюю зарубку, полусел-полулег и… забылся. На реке вечерело, заволакивало туманом берега, и Виктор Борисович благодарил судьбу, что хотя бы сейчас никого нет рядом. Он потянулся со вкусом, зажмуриваясь: «А то суетимся, суетимся…» Сзади тихонько подошла дочь, осторожно — чтобы не расплескать — поставила перед ним чай и убежала к матери. «Спасибо, чиж!» — крикнул ей вслед Виктор Борисович и, размешивая ложечкой пунцово-красную жидкость, вдруг поймал себя на странной мысли, заставившей его встревожиться, словно тень надвигающегося сачка уснувшую бабочку.

Жена и дочь задержались на полднике, поэтому все шезлонги были уже заняты. «Что ж ты не побеспокоился?» — спросила его Полина тонким, напрягшимся голосом, и Виктор Борисович сразу засуетился и побежал за шезлонгами. На верхней палубе их не оказалось, и он принес шезлонг с нижней палубы, не такой новый, чистый и удобный. Жена сразу заметила разницу, это напомнило ей об утренней нервотрепке и испортило настроение. Виктор Борисович стал доказывать, что и на этом шезлонге можно отлично устроиться, и, ставя упор на зарубку, снова поймал себя на странной — будто тень от сачка — тревоге.

— Мне что-то неважно, я уйду… Прости.

— Сердце? — спросила она неприязненно, не разрешая себе поддаваться опасению за мужа, еще не оправдавшегося перед ней.

— Долги, долги! Хватит! — зашептал он со страшными глазами. — Пора расплачиваться!

— Доченька, погуляй, — привычно сказала жена Аленке и, когда дочь послушно отошла, устало обратилась к мужу: — Но ведь мы же вернем эти деньги!

На первой же остановке — в Угличе — Виктор Борисович сошел с парохода, сказав жене, что ему срочно надо в Москву. «Какая срочность?! Не понимаю!» — со слезами спрашивала Полина, но он не слышал ее. Пароход дал гудок и отчалил, а Виктор Борисович весь день прослонялся по городу, по жарким и пыльным улочкам. Обнаружилось, что на билет в Москву у него нет денег, и он послал телеграмму Левушке: «Дружище, двадцатку… в последний раз».

БАБОЧКА НА СТЕКЛЕ

Произошел этот взбалмошный разговор в коридоре, всего-навсего несколько фраз: «Разрешите, так сказать, засвидетельствовать восхищение талантом… видели из партера», — словом, высокопарная чушь со скидкой на «авось сойдет». Потом под каким-то предлогом — соль, что ли, понадобилась или штопор? — заглянули к ним в номер, сначала могучий Столяров, затем Гузкин, а затем уж он, Дубцов, святой дух их троицы.

Он и успел прихватить эти ветки, которые приволок откуда-то их бог-отец, вездесущий и всепронырливый Давид Владимирович, обхаживавший буфетчицу гостиницы. Дубцов же прихватил и преподнес милым актрисам, чем сразил их совершенно.

— Откуда такая роскошь?!

— Как же, как же! С сопок! Дальневосточная сакура в цветении! Прошу принять в дар…

Восторг чисто женский, как мало им надо! Бросились искать воду, банку, стакан какой-нибудь. Нашли, водрузили на подоконник и минуту смотрели не отрываясь, даже как-то зачарованно. Дубцов тоже любовался, стараясь не замечать, как вытянулось лицо у Столярова. Ничего, буфетчица обойдется, цветы дарить надо актрисам!

Красиво же: за стеклом сахалинская весна, жар, снег сошел лишь недавно, и фиолетовые следы от стаявших сугробов холодеют в тени. По веткам проходит скос солнечного света, и лепестки сквозят — эта их алость, лиловатость, не передать!

Только Дубцов убрал бы две ветки и оставил одну. Получилось бы то, что нужно. Суровый самурайский стиль — грубоватая керамика и цветущая сакура.

— У японцев это называется икебана.

Сказал и подумал: «А у нас это называется пижонство».

Но произвел впечатление.

— Расскажите, расскажите!

Ну рассказал, этак бегло, спехом, угадывая за спиной снисходительные улыбочки компаньонов: «Дуб опять завелся».

Черта эта в нем была. О нормальных человеческих вещах Дубцов разговаривать не умел. Но вот сакура, икебана — пожалуйста…

Вообще о работе, о всяких там музейных предметах умел рассказывать долго, утомительно долго, не считаясь с правилом светской беседы избегать специальных тем.

Иван Николаевич любил свою работу, хотя иногда она казалась ему бабьей, и Дубцов немного стыдился, что он, сорокалетний мужчина, с розеток пыль стирает…

— Икебана — это композиции из живых цветов, распускающихся или увядающих: набухшие бутоны или облетевшие лепестки как бы говорят о быстротечности времени…

Может быть, и зря распушил хвост перед актрисочками, неудобно, стыдно выставляться, но вышло кстати — сакура, икебана, — и благодаря ему, Дубцову, разговор завязался.

Учитывая женские запросы, рассказал еще об украшениях гейш, о гигиеничности индийских сари, о древнеегипетской косметике и восточных средствах продления жизни: диете и контроле за дыханием.