Леонид Бежин – Гуманитарный бум (страница 45)
То же самое происходило и в институте: рано утром он облачался в белый халат, и вокруг него образовывался вакуум, пустота, разреженное пространство, по которому ему передавались лишь условные команды и сигналы. Начальство отзывалось о нем как о работнике хотя и способном (способнее многих), но без инициативы, без стремления продвинуться, без здорового честолюбия, и поручало ему лишь самые неинтересные задания. Сослуживцы избегали приглашать на вечеринки, пикники и банкеты. Буфетчица подсовывала черствый сыр и прокисшую сметану. Одним словом, во всем ему упорно не везло, и Лев Валерьянович был слепо уверен, что дело лишь в рецепте — способе жить, который ему неизвестен, но который можно отыскать в книгах.
— Пора обедать. Долго мне вас ждать! — говорит Светочка, разливая по тарелкам протертый суп с гренками, который Лев Валерьянович ненавидит всей душой, но сказать об этом не смеет, потому что Светочка считает эти супы полезными и вкусными. — Сейчас же зови детей, иначе все остынет!
Лев Валерьянович послушно направляется в комнаты, в то же время стараясь придать себе строгий вид, который заставил бы и других его слушаться. Детей у него двое — Еремей и Устинька, и оба они относятся к отцу как к сложному и непонятному аппарату, которым можно управлять лишь по подсказке матери. Самостоятельно они не решаются к нему прикоснуться, и, если Лев Валерьянович обращается к ним с вопросом, они сначала смотрят на мать и, лишь получив ее невысказанное одобрение, переводят взгляд на отца. Они видят, что мать и отец часто ссорятся, и своей с а м о с т о я т е л ь н о с т ь ю боятся нарушить шаткое равновесие меж ними.
— Мама зовет обедать, — говорит Лев Валерьянович, заглядывая по очереди в обе комнаты.
Дети увлечены играми (Еремей ползает по ковру в игрушечной солдатской каске, а Устинька пластмассовыми ножницами и машинкой стрижет кукол), поэтому он не слишком надеется на свой строгий вид и предпочитает сослаться на авторитет жены:
— Мама сердится. Поторопитесь, а то остынет.
Вчетвером они усаживаются за стол. Дети стараются потеснее придвинуться к матери — Еремей с одного бока, а Устинька с другого, и Лев Валерьянович слегка ревнует: он остается один на углу стола; они втроем, а он — ч е т в е р т ы й.
— Удивительная вещь! — произносит он словно в забытьи, между тем все больше осознавая, что ему сейчас нужно произнести именно это. — Ты представляешь, тифлисские кинто… выпив вина… пройти по карнизу дома… Удивительно!..
Лев Валерьянович пытается заинтересовать жену и детей своим рассказом, но они не замечают его усилий и почти не слушают. Дети доедают второе и ждут вознаграждения за то, что ничего не оставили в тарелках. Они оба очень любят клубничные пенки, и Светочка хочет их обрадовать. Но оказывается, что пенки съедены Львом Валерьяновичем: он настолько увлекся рассказом о кинто, что забыл о собственных детях.
— Мама, а пенки будут? — в один голос спрашивают Еремей и Устинька.
— В следующий раз. В следующий раз я обязательно вам оставлю. Я знаю, как вы их любите, — последняя фраза Светочки обращена к мужу и служит ему упреком.
Лев Валерьянович смущен и растерян. Он сам не понимает, как ему удалось опустошить целое блюдце клубничных пенок, и от стыда готов провалиться сквозь землю.
— Конечно же в следующий раз! — малодушно подхватывает он. — Смотрите, сколько у нас клубники! Хватит на несколько банок варенья!
— Я хочу сейчас. Почему ты не оставила? — хнычет Еремей, не замечая восклицаний отца и упрямо обращаясь к матери, словно она была виновата в исчезновении, пенок от варенья.
— Я тоже хочу! Почему?! — требует свое Устинька, стараясь не отстать от брата и вовремя поделиться своей обидой, чтобы в будущем иметь с ним равные права на пенки.
— Потому что ваш папа их съел, — говорит Светочка, уставшая защищать и выгораживать мужа. — Обращайтесь к нему.
И вкладывает в руки Льва Валерьяновича пустое блюдце.
Несколько секунд дети растерянно смотрят то на отца, то на мать, не понимая, какую игру они с ними затеяли, но пустое блюдце из-под пенок возвращает их к суровой — без всяких игр — действительности.
— Зачем ты съел наши пенки?! Мы тебя не любим! — кричит Еремей, и Устинька, во всем старающаяся не отстать от брата, тоже подхватывает:
— Мы тебя не любим! Не любим!
Лев Валерьянович приоткрывает рот от изумления и как бы глотает эти слова, чувствуя их едкий вкус в горле. Его большое лицо краснеет, голова уходит в покатые плечи, и тапочки на огромных босых ногах кажутся совсем кукольными.
— Не любите?! И не надо! — с обидой отвечает он, бьет об пол блюдце, а затем вместе со Светочкой долго собирает осколки.
Лев Валерьянович привез жену с Севера, где он бродяжничал на закате вольных аспирантских лет: с рюкзаком, с палаткой, в компании бородатых химиков, предрекающих великое будущее отечественным полимерам и слагающих под бульканье закопченного котелка незамысловатые туристские саги. Лева Зимин в ту пору тоже был молод и бородат, тоже предрекал и пророчествовал, подставляя костру промокшие кеды и вычерпывая из котелка вареную картошку, перемешанную с тушенкой (райское блюдо, пища богов!). На аппетит он не жаловался, чувствовал себя отменно здоровым и в своем собственном будущем был уверен так же, как в будущем полимеров. За высокий — метр восемьдесят четыре — рост и сорок седьмой размер обуви товарищи прозвали его Добрыней Никитичем, а за успешные выступления на студенческих конференциях называли Менделеевым. В этих двух ипостасях — силача Добрыни и мудрого Менделеева — он и предстал впервые перед Светочкой: она сидела на скамейке городского парка и чертила на песке химические формулы (готовилась к летней сессии), а он подошел сзади, прутиком исправил ошибку и, когда она обернулась, улыбнулся ей широко и открыто. Одним словом, предстал, покорил и увез.
Первые годы их жизни ему было особенно удивительно чувствовать, как вместе со Светочкой в его московской квартире поселилось нечто (неуловимое дыхание, вкус, запах?) северное, звонкое, морозное, похожее на название местечка, где она родилась, — Соломбала. И он восхищенно повторял на разные лады: «Соломбала! Соломбала!» — а иногда смеялся и говорил, что она никакая не северянка, раз у нее такие рыжие волосы, и, наверное, ее где-нибудь украли цыгане. Светочка соглашалась быть и цыганкой и кем угодно, лишь бы слышать его смех, верить и ждать от него научных свершений. Если бы у нее спросили тогда, чего она хочет больше всего на свете, она бы смело ответила: т а к о й ж и з н и. Не какой-нибудь необыкновенной вещи или возможности, недоступной другим людям, а именно жизни — такой, какая она есть. Эта жизнь нравилась ей, делала счастливой, наполняла ее целиком, и Светочка не могла даже представить, чтобы та же самая ж и з н ь внушала совершенно противоположные чувства тоски и отчаянья.
Но случилось именно так, и кто был виноват в этом, она не знала. Муж ни разу не изменил ей, не предал ее, не совершил ни одного злодейского поступка, за который его можно было бы о б в и н и т ь. Так, может быть, виновата сама жизнь? Она изменилась, она стала другой, они же были просто не в силах этому помешать. А что, если жизнь состоит из их же собственных мелких и незаметных поступков, которые затем складываются во что-то крупное и значительное? Все эти вопросы они задавали себе, чувствуя неудовлетворенность и собой, и друг другом, и всеми людьми, которые их окружали.
Лев Валерьянович возвращался домой усталым и раздраженным, жаловался на интриги в лаборатории, на то, что ему не дают продвинуться, п е р е к р ы в а ю т к и с л о р о д, как он любил выражаться, а Светочка, слушая его, понимала, что никто ему не мешает, не перекрывает никакой кислород, просто он сам потерял интерес к полимерам, мономерам и искусственным смолам и Менделеева из него не выйдет. Она вовсе не отчаялась из-за этого и готова была ждать дальше — только бы ждать, стремиться к чему-то, он же словно нарочно встал и замер на месте. Она видела на нем одни и те же тренировочные брюки, кофту и шлепанцы, слышала одни и те же просьбы о том, чтобы ему н е м е ш а л и, и временами ей мучительно хотелось н е б ы т ь с ним, уехать в Африку, в Гималаи или вернуться навсегда в Архангельск.
— Осторожно, не обрежь пальцы, — говорит Светочка, видя, как дрожат его руки, когда он собирает в ладонь осколки от разбитого блюдца. — Интересно, среди кинто было принято бить посуду?
Лев Валерьянович как бы не слышит вопроса и продолжает собирать осколки.
— Интересно, а кинто заботились о своих детях? Любили свою семью? Помогали жене?
Он молчит и не отвечает.
— Тогда расскажи о чем-нибудь еще! О странствующих рыцарях, об амазонках, о чем-нибудь красивом! Что ты там вычитал в книгах!
И она заметает в совок стеклянную крошку.
— Это что за новости! Одиннадцать часов, а ты не спишь! А ну марш в кровать! Сейчас же! А не то я разбужу маму, и она тебя строго накажет! Ты слышишь?! Я не шучу! Марш сейчас же в кровать! — Лев Валерьянович не знает, как вести себя с сыном после недавней ссоры, и, боясь остаться с ним наедине, больше сердится на самого себя, чем на Еремея. На кухне горит настольная лампа и светится шкала транзисторного приемничка. Лев Валерьянович сидит на табуретке, одинокий, несчастный, ссутулившийся, и его сиротливая тень похожа на отлетевшую душу. Перед ним — в круге желтоватого света — листок бумаги, вырванный из телефонной книжки. В руке — плохо наточенный карандаш с выпадающим грифелем. Еремей стоит на пороге кухни, босой, в ночной пижаме, и щурится от яркого света. Волосы его всклокочены, одна щека помята подушкой, и в уголке губ застыла слюна. Видно, что он спал, но почему-то проснулся. Лев Валерьянович приглушает звук приемника и спрашивает уже спокойнее и тише: — Тебе что-нибудь нужно?