Леонид Бежин – Гуманитарный бум (страница 44)
— Это память… о человеке, — повторил он с проповеднической дрожью в голосе. — И никто не имеет права ее отнять! Ни вы, ни Эрмитаж, ни все музеи мира!
— Какой странный товарищ! Откуда он взялся! Вы что, ее телохранитель?! Ее адвокат?!
— Случайный прохожий, — отрекомендовался Алексей Федотович.
Весь вечер он провел у Глаши. В доме все оказалось таким, каким он себе представлял: так же стояли стулья, столы, старинные кресла, и Алексею Федотовичу на минуту почудилось, что он уже бывал здесь раньше. Он даже спросил у Глаши, кричал ли на нее папочка: «Глашка, дрянь! Выпорю! Шкуру спущу!» — и она удивилась: «Откуда вы знаете?!» Он и сам себе удивлялся и, стараясь объяснить эти странные совпадения, подумал: а может быть, они действительно похожи с Аристархом Евгеньевичем? От этой мысли ему стало не по себе, и он принялся уговаривать Глашу вернуться в чайную комнату. Но сколько он ни убеждал ее («Мы будем заваривать чай, ездить за город, приглашать гостей»), Глаша отказывалась. Она собиралась остаться здесь, в этих стенах, и была готова выдержать любую осаду. В свою чайную комнату он вернулся один, и когда увидел знакомое полуовальное окно, его охватила собачья тоска: облезлая дворняжка с поджатым хвостом насмешливо показывала ему язык. Алексей Федотович составил привычную смесь цейлонского и индийского, достал чайные принадлежности, расстелил циновку и стал согревать ключевую воду, но внезапно почувствовал странное отвращение к этому занятию. Он позвонил Савицкой — с надеждой облегчить душу. К счастью, она оказалась дома, они долго разговаривали, а в конце Савицкая спросила, как поживает его новая ученица и какие она делает успехи. «Блестящие!» — ответил Алексей Федотович. Положив трубку, он с ненавистью отшвырнул коробки с чаем, запер комнату и отдал ключ хозяйке.
Дома его встретили молча и настороженно, — сыновья возились с аквариумом, а жена убирала квартиру. Он посмотрел сквозь стекло на рыбок, помог жене пылесосить диван, спросил, не нужно ли в магазин. На следующее утро он достал папку с гравюрами, стал поправлять свои старые рисунки, а сам с опаской поглядывал на рояль. Затем подошел и притронулся к крышке. Поднял ее. Погладил клавиши, и ему захотелось играть. Он словно забыл о своей болезни и не боялся никаких галлюцинаций. Он чувствовал, что к а р а была снята, он выздоровел, и музыка уже не казалась ему самым трагичным из всех искусств. Напротив, она была самым светлым и счастливым искусством, и это счастье испытывал каждый, кто ей служил, и Бетховен, и Брамс, и Мусоргский. Их счастье в том, что они заставляют звучать те симфонии и оперы, которые уже существуют в природе. Благодаря им жизнь становится музыкой, а музыка — жизнью. Поэтому и Алексей Федотович поставил на рояль ноты и стал повторять этюды. А когда ему позвонили из филармонии и попросили проаккомпанировать Метнера, он подумал и согласился.
ПОСЛЕДНИЙ КИНТО
— Удивительная вещь! — говорит Лев Валерьянович Зимин, мужчина старше сорока, с покатыми плечами и большим лицом, который до сих пор занимает должность младшего научного сотрудника одного московского института, и в его словах — вместе с желанием заинтересовать — слышатся нотки вызова и готовность обидеться, если с ним не согласятся, не поймут, не проявят должной внимательности. Одет он в домашнюю кофту с разными пуговицами и тренировочные брюки, застиранные до неопределенного белесого цвета, на босых ногах — женские шлепанцы с пушистыми помпонами, и, глядя на него, никто не скажет, что он причастен к тайнам органической химии, у себя в институте носит выглаженный белый халат и весь его стол заставлен колбами и пробирками с искусственными смолами. Из комнат его вытеснили дети, мешающие ему своей беготней и криками, поэтому сейчас он сидит на порожке кухни, держит перед собой раскрытую библиотечную книгу и блюдечко с пенками клубничного варенья, которое варится на плите. И говорит он это, обращаясь к жене Светочке, маленькой рыжеволосой женщине тех же лет, работающей в том же институте, но к тому же успевающей заниматься детьми и хозяйством. — Удивительная! Ты когда-нибудь слышала о кинто? В старом Тифлисе, среди грузин и армян, так называли весельчаков и острословов, праздно шатающихся по городу, устраивающих всевозможные пирушки, застолья и кутежи.
Жена отвечает мужу одним из множества беглых взглядов, которые она успевает бросать на кастрюлю с вареньем, закипающий чайник, моющуюся в раковине посуду и наполовину накрытый к обеду стол, и тем самым как бы подчеркивает, что при всем ее внимании к удивительным вещам она вынуждена заботиться о вещах обычных и прозаических, поскольку этого, кроме нее, никто не сделает. Лев Валерьянович чувствует адресованный ему упрек (Светочка со вчерашнего дня просила закрасить фанерку, вставленную в дверь вместо разбитого стекла, и подкачать шины детских велосипедов), но по-мужски заставляет себя сдержаться и, не унижаясь до сведения счетов с женой, миролюбиво продолжает:
— Интересно, что сам Пиросмани был типичным представителем кинто. Помнишь его картины, написанные на простых клеенках и изображающие грузинские пиры, шашлыки, вино? Весь ритуал кавказского застолья, длинных и витиеватых тостов, «от нашего стола вашему столу», связан с образом жизни кинто. Без этих людей невозможно вообразить себе старый Тифлис, балкончики, увитые виноградом, шарманщиков на улице, дворников в фартуках, бородатых жандармов и томных затворниц, выглядывающих из-за приоткрытых ставен.
Нарисовав эту картину, Лев Валерьянович зачерпывает ложечкой пенки клубничного варенья и словно бы сравнивает их вкус с таким же сладким плодом собственного воображения. Рыжеволосая Светочка, на минуту представив себе мощеные улочки старого Тифлиса, думает о том, что томным затворницам наверняка не приходилось навьючивать на себя столько дел, раз у них оставалось время глазеть в окна. Но все же ей становится интересно, она берет из рук мужа книгу и начинает перелистывать страницы с выражением усталого сочувствия его праздным забавам. Лев Валерьянович спешит воспользоваться этим и высказать то, что нуждается хотя бы в минимальном сочувствии собеседника:
— Ты понимаешь, эти кинто вносили в жизнь ощущение праздника. Застолья, тосты, шашлыки, вино. Жаль, что у нас этого почти не осталось, хотя в каждом настоящем грузине и армянине живет кинто. Честное слово, я иногда завидую грузинам.
Светочка уже жалеет, что поторопилась со своим сочувствием, и торопится вернуть позиции, которые по неосмотрительности ему уступила:
— Ты бы лучше фанерку закрасил и шины накачал.
Но он не слышит. Мысленно он там, среди уличных шарманщиков, бородатых жандармов и беспечных кинто. Жена устало вздыхает:
— Фанерку бы закрасил. Или ты решил теперь стать кинто? Но ведь ты же не грузин! У тебя равнинный темперамент!
Она смеется, как бы смягчая свой смех готовностью тотчас же стать серьезной и п о н и м а ю щ е й, если он вдруг обидится и сочтет себя задетым. Лев Валерьянович — раз уж он решил быть мужчиной — великодушно прощает жене и этот смех, и назойливые напоминания о фанерке.
— Главное — не в темпераменте, а в отношении к жизни, — говорит он, забирая назад свою книгу и бережно закладывая страничку выцветшим календарным листком. — Можно и в Москве быть настоящим кинто.
Подобные разговоры часто возникали в семье Зиминых, и объяснялись они тем, что Лев Валерьянович страстно любил читать и отношение к книгам у него было свое, особенное, можно даже сказать — фантастическое. Он, к примеру, всячески избегал литературы, необходимой ему для работы, и его невозможно было усадить за специальный реферат или статью (может быть, поэтому он до сих пор не защитил диссертации), но зато он сотнями проглатывал книги о б щ е г о п р о ф и л я, не имеющие никакого отношения к искусственным смолам и органической химии. Лев Валерьянович зачитывался поэмами, драмами, романами, многотомными эпопеями, скрупулезными историческими исследованиями, справочниками и энциклопедиями, лишь бы они содержали нужную ему и н ф о р м а ц и ю. Информация эта была особого свойства. Льва Валерьяновича не увлекали ни захватывающий детективный сюжет, ни красочные исторические подробности, все его внимание поглощал один странный предмет. Он выискивал в книгах с п о с о б ы ж и з н и разных людей — от китайских отшельников до римских полководцев — и извлекал рецепты, пригодные для его собственной жизни рядового московского горожанина.
Стоило ему прочесть о забытом древнем обычае (древнегреческие философы беседовали с учениками, г у л я я в саду), и Лев Валерьянович тотчас же п о д с т р а и в а л под это свою собственную жизнь. Он охотился за способами жизни, испытывая при этом хищный азарт коллекционера или собирателя древностей, но если коллекционер стремится к обладанию редкой и необычной вещью, то Лев Валерьянович мечтал отыскать или синтезировать наподобие искусственной смолы свой способ жизни, который сделал бы его счастливым и всем довольным.
Его собственная жизнь — как он считал — складывалась не слишком удачно: и дома, и в институте Лев Валерьянович недобирал по шкале, недотягивал до планки и, словно бы взяв разбег, останавливался у черты препятствия. Сколько раз он обещал себе бережнее относиться к жене, помогать ей в созидании домашнего уюта, понимать и с л ы ш а т ь ее, как понимают и слышат близкого человека! Светочка всеми силами стремилась к их общему семейному благу, включающему в себя и Льва Валерьяновича, и детей, и все то, что их всех окружало, но Лев Валерьянович словно берегся от этого о б щ е г о, не доверял ему и старался сохранить неприкосновенным тот уголок, где мог затаиться и спрятаться он один. Жена считала его замкнутым, тяжелым человеком с неуживчивым характером, к тому же не слишком аккуратным а быту (Лев Валерьянович упрямо не позволял выбросить белесые тренировочные брюки и шлепанцы с помпонами), дети словно не замечали его, и он передвигался по комнатам как некий посторонний предмет, залетевший сюда из другой галактики.