Леонид Андреев – В холоде и золоте. Ранние рассказы (1892-1901) (страница 6)
– Ах, Боже мой, да сейчас, – с тоской произнесла та.
– Неужели нельзя устроить, чтобы всюду не самой соваться. Кажется, на каждого ребенка по две мамки и няньки, и ты все-таки всюду сама и сама, – с брюзгливым раздражением заговорил Вольский.
– Ho,
– Итак, видишь ли, – перебил жену Вольский, продолжая прерванный разговор, – барон должен быть у меня по делу, я его попрошу остаться на чашку чая. Ты, пожалуйста, оденься хорошенько, и чтобы было все сервировано хорошо, но только чтобы все это не носило вида, будто его ждали. Пожалуйста, будь с ним полюбезнее, он человек мне очень нужный. Будет он у меня завтра, часов в одиннадцать.
– Завтра! Но я завтра не буду дома.
Вольский в удивлении остановился перед женой.
– Кажется, можно дело отложить для такого случая.
– Не могу, завтра именины моего покойного отца, я всегда бываю в этот день в церкви, служу панихиду.
– Можно один раз не делать этого.
– Нет, я не могу, – решительно произнесла Вольская.
– Ну, если я говорю, что мне нужно, очень нужно, чтобы вы остались. Понимаете ли, что для моих служебных целей мне нужно, чтобы барон был у меня запросто… Тут надо ловить, пользоваться случаем, а вы… из-за каких-то глупых предрассудков… Вы должны помогать мне в подобных случаях… а вы просто мешаете, мешаете… – раскрасневшись от гнева и сильно возвышая голос, говорил Вольский.
– Хорошо, – тихо произнесла Вольская, – я остаюсь.
Вольский сразу смягчился.
– Ну да,
– И как я жалею его, то время, ту жизнь, – с грустной улыбкой произнесла Вольская.
– Ну да… да… ты привыкла, втянулась в ту мещанскую жизнь, в мещанскую обстановку, распустилась в ней, привыкла исполнять роль «хозяйки», чуть ли не няньки. Вот тебе после твоих «Липок» все и кажется натянутым, трудным. Но надо подтянуться, сжиться с этими людьми, с их жизнью… привычками… Надо знакомиться, развлекаться, составить себе общество… А тебя на каждый вечер, бал, чуть ли не на аркане тащить надо. Вот уж три месяца, как мы тут, и ты не можешь выбрать себе никого по душе, от всех ты сторонишься…
– Как не могу, я многих себе выбрала, но кто мне нравится, тебе не симпатичны. Вот мне нравится, страшно нравится жена твоего помощника, я с ней так сошлась, ты нашел это знакомство неудобным, неприлично заводить близкое знакомство с женой подчиненного, потребовал, чтобы я его прекратила.
– Понятно, смешно… Ты все каких-то там выискиваешь. Отчего же, например, не выбрать…
– Ну, кого же, по-твоему? – мягко произнесла Вольская.
– Ну хоть бы Салину, баронессу.
– Этих-то раздушенных пустышек! Да о чем я с ними говорить-то буду, о балах, костюмах, восхищаться их красотой?.. Все это хорошо раз, два, но постоянно…
– Вот, вот, опустилась, тебе и скучно с порядочными людьми, ты и сидишь, повеся нос, все чем-то недовольна, чего-то хочешь, хочешь…
– Чего я хочу? Разве я могу чего-нибудь желать? – с тоскливой улыбкой произнесла Вольская. – Разве я могу хоть что-нибудь сделать без того, чтобы не быть тобой проверена, остановлена? Я все должна делать, что ты хочешь.
– Однако, каким тираном вы меня выставляете, – полушутливо-полусерьезно произнес Вольский. – Неужели я так вас во всем стесняю? В чем же это?
– В чем? Ну вот хоть бы теперь; мы не больше часу сидим в этой комнате, и сколько раз ты меня остановил: не делай того-то, не делай этого…
– Что же это такое, например? – уже раздраженно покусывая губы, произнес Вольский.
– Как что? Я наняла учителя, ты его прогнал, безжалостно прогнал, я не хотела остав… да во всем, положительно во всем ты меня стесняешь, заставляешь, наконец, идти против самых моих заветных привычек, желаний. С детьми заниматься тогда-то, при том-то можно их звать, при другом нельзя…
– Ну, продолжайте, продолжайте, бедная, забитая жена!
–
– Как же! Несчастное, забитое создание! Не достает еще упреков, как ваша матушка, что мы не умеем жить, что я проматываю «женино» состояние; ну, продолжайте, продолжайте…
– Я тебе никогда ничего подобного не говорила.
– Не говорила, так будешь говорить! – багровея от гнева и сильно возвышая голос, произнес Вольский.
– Что я сказала тебе такого, чтобы заставить тебя так кричать? – тихо остановила Вольская мужа.
– Как же, помилуйте, упреки, сцены!
– Кто же их делает? Вольно же тебе так волноваться. Что я сказала? Попросила, чтобы мне хоть немного дали свободы, не стесняли бы меня в моих привычках, моих поступках…
– Значит, твои поступки так непозволительны, что должны кидаться всем в глаза, и надо тебя остановить!
– Мало ли что должно кидаться всем в глаза и что мне не нравится в твоих действиях, да я же молчу, – с тихим вздохом, пожимая плечами, произнесла Вольская.
– Что же это такое, скажите, пожалуйста, – вызывающим тоном произнес Вольский.
– Да ведь ты опять рассердишься, что же говорить.
– Ах, нет, пожалуйста, пожалуйста, я вас прошу, – иронически произнес Вольский.
– Да много, очень много; ну хоть бы это подражание во всем кому-то и чему-то, разве это не заметно? Мы должны казаться просто смешны… Барон купил себе серых лошадей, мы завели сейчас таких же; Салиной привезли какое-то необыкновенное платье, я должна делать себе такое же. Мы положительно перестали жить для себя, живем для «света», из своего дома делаем какую-то модную гостиную, чтобы не отстать от других, зазываем к себе каких-то графов и баронов, чуть не пляшем перед ними…
– Нет, нет, это невозможно! – закричал Вольский. – Ты не жена, ты Бог знает что! Тебе все равно, мужнина карьера… положение… Ты не друг мужу, ты враг, нет, хуже врага, хуже!..
И сильно хлопнув дверью, Вольский вышел из комнаты.
Молодая женщина глубоко, прерывисто вздохнула.
«И это жизнь, сегодня, вчера, завтра…»
Она подошла к окну и растерянно начала глядеть на улицу. В глазах ее стояли слезы.
А на улице суетня и шум: едут, идут, спешат куда-то. Вот пролетели сани с тысячными рысаками, и сейчас же скорой походкой, ежась от стужи, прошел старик: пальто все изорвано, сапоги худые.
«Как ему должно быть холодно в таких сапогах… И у того такие же были…»
Перед Вольской предстал Лавров, с честным, симпатичным лицом и в своем ветхом костюме.
«Бедные! И сколько таких несчастных, холодных, голодных… А она, в своем золоте? Разве она счастлива?» И на ее высокий корсаж упала светлая капелька.
<1892>
Он, она и водка
Он любил ее, но она его не любила… А может, и любила, но странно как-то вышло все это.
Говорили, что его и не стоило любить, но едва ли это правда. Он не был ни слишком умным, ни слишком глупым человеком, т. е. был как раз создан для любви. И действительно, всю почти жизнь он служил ей, как иные служили мамоне, а иные Богу. Только и служил он так же несуразно, как и жил.
У него не хватало винта. В голове ли, или в ином месте, но не хватало. Это было крайне неудобно. Все у него шаталось, скрипело, падало и одно мешало другому. Были у него таланты, но лишь станет он их разрабатывать, ум говорит:
– А ни к чему все это.
К черту таланты. Начну развивать ум, ан таланты наружу лезут и такой производят в уме кавардак, что не то он ученый, не то художник чистого искусства, не то просто черт знает что. Знакомые, родственники и друзья сперва возлагали на него надежды, потом стали удивляться, а под конец махнули рукой. А был ли он виноват, что мать-природа приготовила его, как молодая кухарка кушанье готовит: и мяса вдосталь, и корешков – совсем бы хорошо, да посолить позабыла!
Долго жил он таким образом и все больше развинчивался, пока совсем невмоготу стало. Ничему он не верит, ни на что не надеется, а себя ненавидит. Ненавидит также и презирает людей – как это вообще свойственно натурам талантливым, но плохо выпеченным. Встретит в сухую погоду добродушного человека в калошах и с зонтиком: – «Наверно пошляк!» – думает он и дня два чувствует тоску. И одолела его хандра, такая свирепая хандра, что, будь он англичанином, он зарезался бы. Но он был чисто русским и потому купил бутылку водки. Стал ею резаться; резался, резался – скучно стало. Да и друзья, родственники и знакомые, а больше всего незнакомые начали возмущаться: сидит человек и пьет!
Попробовал он служить мамоне – бросил. Затем поочередно бросал науку, литературу и искусство, пока нечего стало бросать.
Дядя сказал ему, что остается еще служение человечеству, но он меланхолически ответил:
– Давно заброшено, и так далеко, что и я дальше не заброшу.