Лен Дейтон – Современный зарубежный детектив-21. Компиляция. Книги 1-18 (страница 636)
Казалось, все наконец свелось к седьмому вопросу: кто продолжительнее любит, потому что белые люди начали в каком-то смысле думать так же, как черные. Вопреки их воле, они стали жить в цикле времени, в который аборигены Тасмании когда-то поместили себя и свой остров. Они не были аборигенами. Со временем многие из них стали расистами. Но и европейцами они больше не были.
К моменту смерти отца в возрасте девяноста восьми лет у него почти не осталось никакого имущества, кроме кресла и письменного стола, на котором он на протяжении многих лет собирал различные ценные для него бумаги: стихи, изречения, цитаты, несколько написанных им произведений и кое-какую переписку. Среди этих бумаг моя старшая сестра нашла написанное много лет назад письмо от ныне покойного двоюродного брата по материнской линии о том, как в детстве их постоянно предупреждали, чтобы они никогда не упоминали никому, с кем общались вне дома, что в членах их семьи текла черная кровь. При этом подразумевалось, что наша бабушка была по происхождению аборигенкой.
Отец любил обсуждать с семьей интересные письма. Но это письмо он никогда не обсуждал. Случаи сокрытия своих туземных предков были распространенным явлением в Тасмании, где для кое-кого подобная скрытность была способом выживания. Нет никаких документов, подтверждающих правдивость рассказа двоюродного брата моего отца, но это не делает его неправдивым. Над моей семьей дамокловым мечом висит этот вопрос, на который нет ответа.
У нас, как и у многих других тасманийских семей, есть родственники-аборигены. Но даже если история нашего двоюродного брата и была правдивой, она не делает нас аборигенами. Мы не были воспитаны в культуре аборигенов, мы не росли среди аборигенов и тем более не знали, с каким расизмом сталкивались аборигены. Но кто же тогда мы такие? Почему мы такие? Ведь мы, как и многие другие семьи Тасмании, живем в тени старых преданий, которые остаются с нами вместе с накапливающимися новыми историями. Почему наш отец, которого в детстве прозвали Самородком в честь марки крема для обуви[176] из-за того, что он был смуглым, не имел ничего против тех, кто, когда он повзрослел, обзывал его «полукровкой»? Откуда взялись его религиозные верования, весьма необычные для человека, родившегося в 1914 году? Опыт – это всего лишь мгновение. Осмысление этого мгновения и есть жизнь.
Редко кто обращает внимание на то, что Франц Кафка остается непризнанным в качестве ведущего писателя Тасмании. В его рассказе «В исправительной колонии» путешественник прибывает в безымянную колонию. Там осужденных объявляют виновными, не объясняя, в чем заключается их преступление, и не дают возможности защититься. В наказание за преступление их обматывают цепью, засовывают в рот кляп, и помещают в «борону» – хитроумный аппарат, установленный под стеклом таким образом, чтобы большая аудитория зрителей могла сверху наблюдать за экзекуцией внизу. Связанное тело обвиненного вращается, а зубья «бороны» медленно выписывают на его коже необъявленное наименование его преступления, все глубже вгрызаясь в его плоть, пока в последний миг агонии осужденный не осознает свое преступление и не умирает. Прочитав этот рассказ, я был потрясен ужасом узнавания.
«Белые австралийцы все еще пытаются примириться со своим колониальным прошлым», – заявила в 2009 году английская «Индепендент» – марсианская газета, и ее зубья-бороны начали свою работу, неотвратимую, как капкан для человека, как будто геноцид был нашим изобретением, а не их, как будто тоталитарная рабовладельческая система была нашим выбором и не порождением их ГУЛАГа. Как чудесно иметь империю, пожинать ее награбленные богатства и в то же время возлагать вину за ее колониальные дефекты на колонизируемых, писать на своих телах, будто мы были вульгарными пришельцами, варварами, дикарями, что их осуждение было нашим преступлением.
Печальная правда заключается в том, что истребление было марсианским проектом. Печальная правда заключается в том, что тоталитарная рабовладельческая система была марсианским проектом. Это как если бы «Тысячелетний рейх» восторжествовал и через 150 лет возложил бы вину за Холокост на выживших евреев. Как высказался в 1998 году Уильям Рис-Могг, бывший редактор «Таймс» и отец ведущего английского политика-консерватора Джейкоба Рис-Могга, «геноцид аборигенов Тасмании… также был частью исторического процесса, который принес блага цивилизации четверти мирового населения».
Если я утомлен беспредельной марсианской снисходительностью, безграничной марсианской способностью вести себя покровительственно, неоспоримым марсианским превосходством, нескончаемым марсианским высокомерием, которое всегда основано на такой же марсианской глупости и непревзойденном марсианском невежестве, то это не потому, что я считаю их единственными виновными.
А все потому, что они не в состоянии понять – как понял Кафка, – что виновны мы все.
Вся правда, жуткая правда, заключается в том, что марсиане создали Систему (такой, какой она и была известна – наводящей ужас системой с большой буквы), в которой мы, заключенные, были созданы для того, чтобы стать самим себе охранниками, истязателями, стукачами и палачами: все эти должности занимают осужденные. Мы действовали как собственные тюремные клерки и как собственные тюремные архивариусы Системы, фиксируя собственные страдания в аккуратно составленных томах писем, меморандумов и отчетов, написанных нашим красивым почерком, в ходе составления первого исчерпывающего бюрократического отчета о тоталитарном государстве, каким и была Земля Ван-Димена. Мы были жившими в глуши каторжниками-скотоводами и каторжниками-пастухами, которые убивали аборигенов и которых убивали аборигены, кто тоже был нами. Мы забирали своих детей-каторжан и отправляли своих матерей-каторжанок обратно, чтобы те кормили грудью детей свободных поселенцев, когда эти свободные поселенцы их не насиловали. Мы ими были, есть и будем, и никто не освобожден от ответственности: ведь мы, сами аборигены, охотились на Мускито[177], который, в свою очередь, охотился на нас. Была, есть и будет черная Мэри Кокерилл, которая – одному Богу известно, какие страдания претерпела она в 1818 году, когда ее, чернокожую женщину на последнем сроке беременности, допрашивали белые солдаты, – предала своего возлюбленного Майкла Хоу, последнего из наводивших ужас ван-дименских бандитов, сбежавшего с пастбища, к которому его приставили в качестве охранника, заявив, что, «послужив королю, не захотел быть ничьим рабом», и мы – это Майкл Хоу, бушрейнджер, который застрелил Черную Мэри, когда «красные мундиры»[178] пустились за ним в погоню, использовав ее в качестве своего проводника, по крайней мере так сказали «красные мундиры», и мы – это отрубленная голова чернобородого Майкла Хоу, трясущаяся в джутовом мешке, когда ее повезли обратно в Хобарт, чтобы насадить на кол на Хантер-стрит, где ее исклевали птицы, а толпа плевала в нее, и это наша слюна стекает в его пустые глазницы.
И с тех пор именно мы несли на себе неизгладимое пятно позора за то, в чем мы не виноваты, но эта вина всегда будет нашей.
А легендарная потерянная книга Майкла Хоу «Мечты и садовые планы», которую он написал кенгуриной кровью и аккуратно перевязал страницы кенгуриными кишками? Мы – тоже эта книга. Он писал, пишет и будет писать, ожидая, что мы станем новой, лучшей историей.
Мой первый научный руководитель в Оксфорде, известный историк левацкого толка, узнав, что я опубликовал книгу по истории Австралии, поинтересовался у меня, какая же у Австралии история, какая культура. Он улыбался. Это было утверждение, а не вопрос, подтекст мне был ясен. Менее чем в квартале от учебного корпуса стоял длинный дом – музей Питт-Риверса[179], где находилась одна из крупнейших в мире коллекций украденных голов, среди которых были и головы тасманийцев.
«От женщин воняет илом, тебе не кажется?» – сказал мне один студент, и это тоже был не вопрос. Женщинам впервые было позволено поступить в мой колледж всего лишь за год до моего приезда. В индийском ресторане на Брод-стрит посетители считали себя вправе так подзывать официанток: «Эй, Паки-ой! Ты, грязная черная сука, иди-ка сюда!» «Возвращайся к себе домой в колонию, каторжник», – написал в конце одного из моих эссе другой мой оксфордский научный руководитель. «Это доведенный до безумия феминизм!»
Я беспокоился, что все дело во мне, в моем недостатке, который я не мог назвать, что у меня отсутствовало какое-то важное качество, каким обладали окружавшие меня самоуверенные люди. Возможно, так оно и было, думал я. Возможно, я был даже хуже.
Я пытался отыскать то, что могло бы послужить мне моральной поддержкой. Как выяснилось, это не был Лондон, который казался мне заманчивым обещанием, которое часто давали, но редко выполняли. Я искал какую-нибудь дикую страну, которая могла бы помочь мне избавиться от клаустрофобии, какой-нибудь большой мир.
Но ничего подобного там не было. Реки превратились в канализационные стоки, что никому не казалось необычным, небо было затянуто дымкой смога, скрывавшего все вокруг, чего никто уже не замечал. Это была издавна отравленная земля, прирученная и омертвевшая, заполненная смрадом дизельных моторов и запахами химикатов, и эту землю, тем не менее, люди считали буколическим или райским уголком. Агробизнес, шоссе, вывески, промышленный шум, ноющая городская рана, разраставшаяся метастазами, которые вызывали одно только стремление убежать.