18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лен Дейтон – Современный зарубежный детектив-21. Компиляция. Книги 1-18 (страница 627)

18

В детстве моими любимыми были две книги о реке: «Ветер в ивах»[159] и книжка с картинками «Пират Питер», которую Подружка подарила мне на день рождения. Каждое такое чтение перед сном сопровождалось вечерними молитвами, в которых мама всегда использовала одну и ту же формулировку: «Боже, благослови», после чего следовал поименный список членов семьи, который то удлинялся, то укорачивался в зависимости от того, насколько маме хватало терпения.

Перечисления имен моих пятерых братьев и сестер, мамы, отца и Подружки было более чем достаточно, но иногда состав нашей семьи расширялся, когда мы с сестрой соревновались за то, чтобы включить в нее кого-то из пятидесяти одного двоюродного брата, кого мы могли вспомнить, а также дядей, тетушек, двоюродных бабушек и двоюродных дедушек, а под конец совсем отдаленных родичей, неведомо, каким боком с нами связанных. Что ни говори, а мы привыкли жить одним большим кланом: однажды заболела наша тетя, и ее семеро детей переехали жить к нам в дом, пока ей не стало лучше, но потом все тринадцать детей слегли с ветрянкой.

Нам было интересно узнать, в какой момент молитвы наша мама может дать слабину, чтобы мы смогли впервые почувствовать вкус прорастания откровенного благочестия из греховности. И с неизбежностью такая приверженность марафонскому благословению Господа рухнула бы под количественным бременем, ведь такова горькая судьба любых списков – в которые люди вносятся лишь для того, чтобы напомнить о тех, кто не был внесен в список, и тем самым затронуть этические вопросы, по сей день остающиеся для меня загадкой: почему она, а не он, почему он, а не она? Если не внести в список всех, то стоит ли вообще беспокоиться о ком-либо? Эти вопросы, которые, как мне кажется, на самом деле не волнуют никого, кроме философов и организаторов свадеб, являются фундаментальными, поскольку они представляют собой загадки о том, кого мы любим и почему мы любим, и ни один из таких вопросов не волновал нашу маму, когда она заявляла нам, что с нее хватит этих игр.

В детстве от таких мыслей у меня иногда голова начинала кружиться, пока мама своим мягким голосом, с северо-западным тасманийским акцентом, в котором слышалось как бы легкое шуршание гравия, не говорила нам, что на сегодня хватит перечислять членов нашей семьи и что Бог сам позаботится об остальных, и с этими словами ее грубые натруженные руки с крупными пальцами убирали мои светлые волосы со лба, разглаживая их на прямой пробор, и прикосновение ее пахнущих мылом рук успокаивало меня, а после ее ухода я лежал, вслушиваясь в оглушительную какофонию дождя, барабанившего по жестяной крыше, непрекращающегося дождя, который шел ночь за ночью, неделя за неделей, месяц за месяцем, и наблюдал, как свет автомобильных фар то и дело отбрасывал на дальнюю стену комнаты длинные трепещущие тени.

Я разволновался оттого, что внезапно остался один, когда мама вышла и свет в комнате погас. Еще через некоторое время я очутился в черных бурлящих волнах и обнаружил, что плыву на всех парусах в маленьком кораблике, набитом моими приятелями, и, освободившись от большой семьи, покидаю свой мир, мечтая о залитом солнцем речном береге, где катались на лодке Крыс и Крот[160] и играл пират Питер, и я продолжал плыть вниз по реке навстречу приключениям. То тут, то там я видел манящие пристани, и тропинка вела к покосившейся ферме дяди Б— с ее сараем, пропитанным сладким, пьянящим запахом сухого сена, и живущими там моими замечательными старшими кузинами, и я ощутил охватившую меня робость и растущую неспособность понимать, о чем говорят, и правильно произносить слова, так чтобы меня поняли, и я продолжал плыть вниз по реке навстречу судьбе, когда в шахте вдруг завыла сирена, земля вздрогнула от мощного подземного взрыва, а дождь продолжал барабанить по жестяной крыше.

Именно в Роузбери в возрасте четырех лет я принял решение – нелепое, бессмысленное, а по какой причине, я и по сей день не могу понять, учитывая, что тогда не умел написать ни слова, – стать писателем. Моими первыми опытами были книжечки, которые я сочинял для своей старшей сестры, учившейся в педагогическом колледже в далеком Лонсестоне – маленьком провинциальном городке, который в детстве поражал меня, точно столичный Манхэттен. Я писал свои книжки на розовых листках, вырванных из блокнота, а мама, по моей просьбе, скрепляла эти листки вместе, стягивала корешок черной изоляционной лентой на манер обложки и отправляла по почте моей сестре. Хотя в этих книжках были предложения, абзацы и картинки, единственной более или менее понятной их частью оставались картинки, потому что я был не в состоянии написать больше нескольких букв, а предложения заменяли иллюстрации к предложениям и абзацам – другими словами, в них заключалась идея и структура, если не точный смысл, книжки.

На обороте этих самодельных книжек мама кратко описывала содержание, и это были, вероятно, первые истолкования моих произведений. Но смысл книжек был не в этом: я очень скучал по своей старшей сестре, и замысел этих моих книг состоял в том, чтобы тайком, контрабандой передать ей слова любви, и каждая книжка, каждая имитация предложения и каждая накарябанная мной картинка, изображающая буквы, снова и снова повторяла одно и то же слово. Итак, с самого начала я усвоил следующее: слова в книге никогда не являются самой книгой, главное в ней – ее душа.

Много лет спустя я поступил в Оксфорд, где стал изучать историю, идею времени, которая сформировалась за 3 тысячи лет существования человечества в Европе и, как я обнаружил, которая полностью соответствовала европейскому времени, с остановками на всех этапах европейского прогресса и европейской мысли. Эта линия времени была как прямая железнодорожная ветка, которая идеально отражала опыт, ставший идеей, и идею, ставшую опытом, и опыт, ставший европейской мыслью, а затем и европейским романом.

Но все это не имело ровным счетом никакого отношения к Тасмании.

В Тасмании история не имела смысла, а вот реальность была иной: история постоянно сбоила, история постоянно повторялась не в виде ответов или утешения, не как история прогресса, а как место кровавой бойни, как опустошенные лесные массивы, выжженные напалмом, как слова каторжников, говоривших о том, о чем говорить было нельзя, в виде мифических существ, давно вымерших, но продолжавших жить, возвращающихся, преследующих меня, точно призраки, спрашивающих меня о чем-то, на что я потратил всю жизнь, тщась ответить и не в состоянии найти ответ. Я был порождением геноцида и рабовладельческого общества, и ничто никогда не двигалось вперед, и в конце концов все вернулось на круги своя, как и я сам. История длилась не по прямой линии. А только по кругу. В конце концов, все было так, как изображено на древних петроглифах: круг, внутри которого были другие круги, – великая островная идея времени, сформулированная за 40 тысяч лет человеческого опыта.

Когда, став взрослым, я впервые попробовал писать романы, я писал рассказы о городах и толпах, об этих великих метафорах европейского модернизма. Каждое написанное слово было чепухой. Я никогда не видел города и не знал толпы. Впервые я столкнулся с толпой в Лондоне в возрасте двадцати четырех лет. Я был перепуган увиденным. Это было непостижимо: здесь находилось так много людей, и ни один из них не знал тебя, а ты – их. И там, среди бесчисленных миллионов других людей, я ощущал ужасающее одиночество, которое было еще и неутешным страхом. Не было ни якоря, ни корней, ни реки, по которой я мог бы вернуться. Я лишь знал то, что впервые испытал в детстве, не выразимое словами и неписаное ощущение: мир, в котором мера вещей – отнюдь не человек и в котором ты существовал как крошечный фрагмент. Поиск слов для выражения этого ощущения стал, в каком-то смысле, делом всей моей жизни и – неудачей всей моей жизни.

Теперь этот мир, который мы странным образом презираем как нечеловеческий – как будто мы каким-то образом отгорожены от него, – исчезает. А вместе с этим, незаметно для нас, появляется иной, более развернутый способ быть человеком, чем тот, что предлагался западным искусством и западной мыслью. Может быть, то, что теряется вместе с этим миром, – это мы сами?

В какой-то момент я вдруг понял, что писал из окопов войны, о которой большинство людей не имеют понятия. Долгое время я не мог уразуметь, что можно быть одновременно на стороне, которая обладает всей полнотой власти и которая учинила разрушения, столь же необъятные, сколь и неописуемые, и в то же время оставаться на стороне, которая понесла невосполнимые потери. Чтобы это понять, вам надо вернуться к ребенку, который прищуривается под дождем, вглядываясь во тьму в поисках какого-то существа, кого его родители видели всего мгновение назад и кто исчез навсегда и никогда больше не вернется.

Такова жизнь.

Глава 7

Если учесть, что в Роузбери телевидение, по большому счету, сводилось к нашим с моей младшей сестрой многосерийным творческим экзерсисам, ирония в том, что много лет спустя я вернулся туда со съемочной группой документалистов Би-би-си. Мы приземлились на гидросамолете на то, что когда-то было местной рекой: на одно из трех водохранилищ, возникших за дамбой. За нами заехал на своем стареньком пикапе местный владелец бара, который втихаря промышлял левой работой. Когда мы спускались с горного перевала в городок, любезный англичанин – ведущий шоу сидел, развалясь, на покрытом собачьей шерстью заднем сиденье потрепанной «тойоты-хилукс». По-отечески обняв ударопрочные кофры с телевизионной аппаратурой, он спросил, видел ли я уже новую пьесу Стоппарда.