Лен Дейтон – Современный зарубежный детектив-21. Компиляция. Книги 1-18 (страница 610)
Джейн Уэллс, какой бы обаятельностью она ни отличалась, вскоре удалилась – Ребекке Уэст показалось, что та слегка стушевалась, и ощутила, что одержала маленькую победу, когда супруга Уэллса оставила двух писателей наедине для продолжения беседы. И большую часть следующих пяти часов они именно этим и занимались. Если и было что-то отталкивающее в его внешности, что-то нелепое в его голосе, комично тонком и пронзительном, чем он напоминал ей утонувшую в воде свистульку, Уэллс, похоже, все равно относился к ней вполне серьезно, куда серьезнее, чем к ней когда-либо относился кто-либо из мужчин. Слушая его неиссякаемый поток идей и вопросов, на которые у нее не находилось немедленных ответов, она чувствовала себя оператором телефонного коммутатора, принимающим шквал звонков и забывшим переключать соединительные провода. Но это ее не беспокоило. Ибо если Г. Дж. Уэллс любил объяснять, Ребекка Уэст любила спорить.
Она начала проникаться к нему теплотой.
Он ее очаровывал – и, как ей показалось, она все в большей степени очаровывала и его. Это была не вполне беседа, но обмен мнениями, что, с ее точки зрения, было даже лучше. Может, женщины и идиотки, подумала она, но мужчины – просто безумцы. Скрещивание монологов – вот в чем состояло искусство и удовольствие от общения с ним.
И стоило их монологам превратиться в дуэли, танцевальные дуэты, единоборства и игры, когда оба словно стали кувыркаться, как шкодливые котята, она начала получать удовольствие. Позже он назовет ее Ягуаром, а она его – Пантерой. Хотя она видела, что он лишь притворялся феминистом, но на самом деле не был им, она все равно была заворожена его интеллектом, его миром, блеском его жизни. Она падала, и он вместе с ней кувыркался и падал, и вальс, словно исполняемый на жестяной свистульке под водой, звучал в ее голове все быстрее и быстрее, по мере того как все начало бешено кружиться вокруг них.
Спустя час ей стало понятно, что во всей Англии, да что там в Англии – во всем мире! – не было мужчины, сравнимого с ним. Даже Аполлон Бельведерский не годился в подметки Г. Дж., подумала она и, глядя на него, рассмеялась, а его забавный маленький ротик исказился в ответной усмешке, обнажившей кривые зубы.
В свою очередь, Уэллс никогда не встречал никого, похожего на Ребекку Уэст, и очень сомневался, что кто-либо из знакомых ему прежде женщин походил на Ребекку Уэст. Много лет спустя он вспоминал, что она была смешанных кровей, а ее мать родилась в Вест-Индии. Это, как казалось, не имело ни к чему отношения, но придавало ей экзотический шарм, что он находил в ней столь привлекательным. Она поразила его своим мальчишеством и женственностью одновременно.
Язык у нее был подвешен, как ни у кого другого, и при разговоре она, словно андалузская танцовщица, медленно поглаживала ладонями с грязноватыми ногтями свои волосы и поношенную юбку. Она делала это, как и многое другое, в необычной манере, которую Уэллс находил бойкой и восхитительной одновременно, используя слова так, словно это были фрукты, которые она по ходу дела срывала прямо с дерева, надкусывала и швыряла через плечо.
Она плавно перешла с рабской морали христианства к своей семье, где, по ее словам, из нее все пили кровь, точно вампиры; ее отец был великолепен, сказала она, у нее вообще не было отца, рассмеялась она; Марка Твена она обожала, а о Толстом не могла говорить, его проза вызывала у нее зевоту, за исключением его антисексуальных выпадов, которых, правда, было недостаточно, чтобы оправдать риск удушья, возникавшего у нее при чтении «Анны Карениной». Она безмерно восхищалась суфражистками, но их разговоры о венерических заболеваниях, которые, как они предполагали, подстерегали женщин за каждым углом, казались ей немного глуповатыми, хотя она и не была в том положении, чтобы судить их слишком строго.
Но чем решительнее он отбивал ее подачи, тем чаще она возвращалась с очередным эйсом[97]. Язвительная и до безобразия умная, она обладала качествами, которых ему недоставало, которых он боялся и которыми мечтал обладать больше всего на свете. Эмбер Ривз обвиняла его, апостола свободной жизни, в том, что он якобы никогда и не жил. Но в этой оживленной женщине с всклоченными волосами он увидел саму сущность жизни.
Через несколько недель они снова встретились. Неужели юная Ребекка, недавно бросившая актерскую карьеру и устремленная к новой роли, теперь стала играть роль героини романа Уэллса «Анна-Вероника», на который она не так давно написала разгромный отзыв? Сказала ли она Уэллсу, по примеру самого Уэллса, заставившего Анну-Веронику сообщить пожилому женатому мужчине о своем желании, чтобы он стал ее любовником? Или это Уэллс ее умолял?
Известно лишь одно: стоя перед его книжным шкафом и обсуждая вопросы литературного стиля, они впервые поцеловались.
Этот поцелуй со временем породил смерть, которая, в свою очередь, породила меня и обстоятельства моей жизни, которые привели к книге, которую вы сейчас держите в руках; эта цепная реакция, начавшаяся более века назад, привела к появлению невероятной фигуры моего отца, невероятной в том смысле, что он должен появиться в сюжете, где, среди прочих, ему неизвестных персонажей, будут Герберт Уэллс и Ребекка Уэст. Теперь, оказавшись перед книжным шкафом, они останавливаются и на мгновение смотрят друг на друга, вдыхая аромат грецких орехов, а она – еще и лаванды, и оба эти аромата у нее ассоциируются с неумолимой тоской и невыразимым гневом. Их последующие рассказы об этом знаменательном событии сильно разнились, но в одном они были уверены: это было взаимно. Они оба получили то, что хотели. Возможно, это была она. Возможно, это был он. Возможно, это было то, что остается при столкновении памяти и забвения, – воображение. Возможно, это просто было необъяснимо для обоих. Возможно, это был седьмой вопрос.
Глава 2
Еще в детстве мне было ясно, что мой отец не такой как все, что он через что-то прошел, но через что именно, об этом мы никогда по-настоящему не говорили. Тихий и сдержанный человек, который меня не наказывал, не поощрял, не ругал и не хвалил, он по большей части пребывал как бы в летучем состоянии – как будто находился одновременно здесь и не здесь, присутствовал и отсутствовал.
Он взирал на мир искоса. Для него мир представлял собой великую трагикомедию, в которой комедия становилась невыносимой благодаря трагедии, а трагедия оказывалась сносной благодаря комедии. Когда речь заходила о грустном или серьезном предмете, он робко улыбался, и его лицо словно выворачивалось наизнанку, и гармошка морщин превращала его глаза в неровные высохшие ягоды смородины, и из него изливался поток разных историй.
Даже когда я был ребенком, он уже казался мне невероятно старым, намного старше, чем отцы других детей, и на его губах появлялась робкая улыбка, и он рассказывал забавный случай с кем-то из жителей Кливленда, крошечного поселка георгианской эпохи[98], расположенного в лесной глухомани центральной части Тасмании, где он родился в месяц, когда Германия вторглась в Бельгию в 1914 году, и его рассказы придавали этому событию, этой трагедии более широкий общечеловеческий смысл.
Одним из персонажей его рассказов был Дафи Боннер, который хвастался, что может обогнать поезд, и, раздевшись догола, бежал в длинных трусах через кустарник рядом с экспрессом на Хобарт, но всегда отставал, и его фигура постоянно мелькала между эвкалиптов с тонкими стволами и скудной листвой, как в немой комедии Мака Сеннетта[99] той эпохи. А еще была миссис Баркер, такая бедная, что ни разу в жизни не видела мороженого, и во время поездки в Лонсестон на последние гроши купила семь рожков мороженого, по одному для каждого из своих детей, и, прежде чем сесть на поезд обратно в Кливленд, положила их в сумочку, где мороженое растаяло, превратившись в липкую белую массу.
А вот для рассказа о Нормальке Бертоне, который провалился в очко сортира в Хинтоке и, будучи слишком тщедушным, чтобы спастись, утонул в дерьме, и о его дорогом друге Микки Халламе, которого японцы выволокли из лагерной больницы и без всякой причины забили до смерти, заставив остальных военнопленных стоять и смотреть на это, он не мог найти ни нужных слов, ни даже своей обычной робкой улыбки. Такова жизнь.
Перво-наперво, вернувшись домой после окончания войны, мой отец совершил путешествие на поезде, объехав всю Тасманию вдоль и поперек. Возможно, он хотел повидать людей и места, которые, как он думал, ему не было суждено увидеть никогда. Возможно, для него было безмерной радостью то, что ему позволяли сидеть в их домах, на их кухнях, в их гостиных, на их задних дворах и почти ничего не говорить, и его согревала душевная доброта чужих людей, удивляли обыденные мелочи вроде проявления доброты, которые так легко было не замечать в силу их обыденности. Он бродил по тропическим лесам, он бродил по пляжам. Он ходил один, снова прикасаясь к родной земле, как будто это был некий священный ритуал, необходимый для продолжения жизни. Ни одно из этих мест не имело никакой ценности для остальных людей, они считались бесполезными для торговли и не представляли интереса для европейского искусства. Но даже в захолустных уголках острова, затерянного на краю света, в его никем не признаваемом очаровании сломленные войной люди заново постигали для себя, как жить дальше.