Лазарь Карелин – Стажер (страница 3)
Вот был он молод, счастлив, наверное, как счастливы смелые и пригожие люди, да отказал парашют… Добиваешься, рассчитываешь, планы громоздишь, живешь надеждой, ан, глядь, отказал парашют… Вот о чем всегда думалось у этой плиты. И почему-то мысли эти с недавних пор стали приносить утешение. Не повезло человеку, еще хуже не повезло, чем тебе. Но ведь не стоять да ждать, когда повезет, когда потянет, потащит. Надо самому тянуть. А он и не стоял, а он и тянул. Но… Досада, было покинувшая его, опять вернулась. Это как боль, когда чем-то серьезно болен. То отпустит, то прихватит. И никогда не знаешь, как ей вздумается с тобой поступить. Нет, не помог нынче ему Сергей Столяров, не полегчало возле него. Наоборот, вспыхнула боль. Что толку, что кому-то там, когда-то там не повезло еще больше, чем тебе?
Александр Александрович поискал глазами Сашу. Тот стоял у памятника, вытянувшись, как в почетном карауле бы мог стоять. Только сверток мешал ему, и он этот сверток изо всех сил притиснул локтем. Стоял солдат перед солдатом — вот как стоял Саша. И в профиль был он схож со Столяровым, их молодость роднила, ясная эта в обоих линия. Александр Александрович умел читать эти линии, умел читать по лицам людей, угадывать в них главное. Обучила профессия, а еще более прожитые годы. И он сейчас прочитывал своего Сашу, со вчерашнего дня, как тот приехал, все занимался этим чтением, стараясь понять в парне главное. А зачем? А затем, чтобы решить, как быть с ним, стоит ли он того, чтобы заняться его судьбой. Кажется, Александр-младший того стоил, хотя еще зелен был, даром что отслужил в армии. Зелен, доверчив, улыбчив сверх меры, словно в жизни праздник один, все всех любят, и его, Сашу Трофимова, особенно, потому что он вон какой славный, открытый, приветливый. Так теленок в мир вступает, по полю поскакивает. Славный такой теленочек, белолобенький, глазастенький, да не угодил бы под нож… Сашку надо было брать в шоры. Ему надо было направление дать. Он еще глина. А вот какая, весь вопрос — какая? Из иной лепи не лепи, ничего не слепишь.
Александр Александрович, отделив для парашютиста Столярова две розы из своей охапки, протянул их Саше.
— Положи. От нас с тобой.
Саша радостно схватил розы, шагнул к плите, наклонился, забыв смахнуть с лица улыбку, с какой оглянулся на дядю.
Пожилая женщина в темном платье, которая тоже в этот миг клала к подножию плиты свой букетик, внимательно посмотрела на Сашу и грустно улыбнулась ему, этой жизнелюбивой его улыбке, которую он сейчас торопливо сгонял с лица, строжая и опечаливаясь. Женщина глянула на грудь сержанта, щедро украшенную армейскими значками. Один, самый приметный, был значком парашютиста. Крошечный жетончик, подвешенный к значку, подтверждал, что Саша уже целых десять раз испытывал свою судьбу в открытом небе. У женщины испуганно вздрогнули глаза, когда она приметила этот значок с жетоном. Она даже руку протянула, движением оберегающим, материнским.
— Храни тебя бог, мальчик! — шепнула она.
— Я неверующий, — улыбнулся ей Саша.
— Я тоже… Храни тебя бог!.. — И она отвернулась от него, застыв глазами на плите из песчаника.
— Саша, пошли, — тихонько окликнул его Александр Александрович.
Оглядываясь на женщину, Саша отошел от плиты. Он, должно быть, хотел спросить женщину, кто он ей — этот парашютист Сергей Столяров? Но не спросил, не решился, и только козырнул, вытянувшись.
— Кто она ему? — спросил он дядю, когда они уже шли рядом. — Мать?
— Жена, скорее всего.
— Так ведь он куда моложе ее.
— Мертвые не стареют, Саша.
— Да, верно ведь… — Саша с уважением взглянул на дядю. Эта мысль, что мертвые не стареют, — эта мысль поразила его своею пронзительной ясностью. Старенькие, расхожие сентенции имеют свойство обретать новую жизнь в молодых поколениях. Вот теперь и Саше она послужит, эта сентенция, он ее запомнит, а при случае повторит, изумив какого-нибудь юнца, как сам сейчас изумился дядиной мудрости.
Они вышли к церкви, и Саша вслух прочитал, что было сообщено о ней на мраморной доске:
— «Церковь Воскресения. Архитектор А. Г. Григорьев. 1822 год». Старая, а глядит как новенькая.
— Подновляют. Берегут. Эта церковь на золотом месте стоит.
— Как это?
— А вот, взойдем на миг.
Паперть была пуста, но в церкви пришлось проталкиваться. Шла служба. Молодой священник с острой бородкой испанского гранда, торопясь куда-то, скороговоркой тянул: «Ве-ечная память, ве-ечная память!» — и дымил кадилом, казалось, прямо из широкого рукава.
Саша привстал на цыпочки и увидел в ряд поставленные четыре гроба, увидел четыре выбеленных смертью лица. Это были женщины, и один гроб был белый, девичий, хотя в нем лежала старуха. «Ве-ечная память! Ве-ечная память!» — нестройно подхватил хор, который тоже куда-то спешил.
Саша оглянулся на дядю.
— Зачем так?
— Что? — не понял его Александр Александрович.
— Ну, скопом всех. И марш-марш.
— Чувствительный, — усмехнулся Александр Александрович. — Выйдем, объясню. На, купи свечечку, затепли в память отцу. — Он сунул Саше рубль, показав глазами на прилавок у входа, где продавали свечи. И глазами же, когда Саша раздобыл свечу, показал ему, куда ее поставить.
Саша зажег свечу от горящей, сунул ее в гнездо перед иконой, поглядел на тусклый лик богоматери с младенцем. Младенец тянулся к Саше ручонкой. Саша улыбнулся младенцу, он любил маленьких детей, вот таких вот крепкотелых, ухватистых. И вдруг Саша вспомнил, что это Иисус Христос. И тут кто-то больно ткнул Сашу пальцем в спину и старушечий голос приказал:
— Перекрестись!
Саша перекрестился, не ведая, так ли он крестится, как надо, он растерянно оглянулся на дядю.
Тот посмеивался, крепкими посверкивая зубами. Кивком головы он поманил Сашу к выходу.
— Вот так комсомолец! — продолжая смеяться, сказал Александр Александрович, когда они вышли из церкви. — Крестился-то зачем?
— Какая-то старушка приказала.
— Это что же, что тебе ни прикажи, то ты и исполнять станешь? Податлив ты больно. Ну, а что золотое место, понял?
Они вступили в аллею, где, собственно, начиналось кладбище, где тесно по обе стороны вытянулись могилы, — надгробия, кресты, парящие и согбенные ангелы, звездочки и овалы фотографий, древние и нынешние по граниту надписи. И печальные деревья, уже склонившие свою молодую листву. И печальные цветы за решетками, оградами. Кажется, самый воздух тут был печален. И вот только здесь, сейчас, вспомнил Саша, как год назад проходил мимо этих могил, идя близко от гроба отца, а в ушах его еще стоял самолетный гул — он поспел домой лишь за час до похорон. Тогда, год назад, вот тут вот, на этой аллее, Саша понял, что нет у него больше отца. Он понял это лишь здесь, а вовсе не из слов телеграммы, и не в вездеходе, на котором гнал к аэродрому, не в самолете и не дома, когда встал перед гробом. Он понял все до конца среди этих могил. И обмер от горя. Он и сейчас снова обмер, близко, кровно вспомнив отца, что-то самое дорогое в нем — глаза, рот, бровь шалашиком. Не было у него больше отца, вот уже год как не было. А как ему быть без него? Как обойтись? Он потянулся глазами к дяде, поискал в его лице отцовы черты, как за соломинку цепляясь за них.
В тесном пределе, где было несколько могил, уместились, теснясь, Трофимовы. Здесь встретились три брата, старшим из которых был Александр Александрович. Сидели семьями, маленькими группками, слагавшими одну большую, трофимовскую. Александр Александрович был сам один, а потому сидел вместе с Сашей и его матерью, еще не совсем старой женщиной, но с измученным, скорбным лицом, затененным вдовьей вуалью.
Сидели, храня молчание. Это была та минута, когда мыслями они были с ушедшими, с теми, кто лежал под плитами, и особенно с тем, кто лежал под приметно новой плитой. Да, умолкли все, будто кто им скомандовал. Но никакой команды не было, а вдруг пришла эта необходимость умолкнуть, затихнуть, задуматься. А до того, когда ждали запоздавших, складывали цветы к плитам, прибирали тут все сообща, — тогда были и восклицания, и приветствия, и расспросы, даже смех звучал, как на воскреснике. И оглядывали друг друга — давно ведь не виделись, даром что близкая родня, даром что в одном городе живут. Вот только кладбище и свело, годовщина и свела. И вдруг все стихли, задумались, опечалились, и стало слышно, как плывет над деревьями приглашающий к грусти звон.
Здесь, в этом пределе, много лежало Трофимовых, еще с дореволюционной поры начался отсчет, вот от этой первой плиты с правого края, на которой высечено размытой вязью имя зачинателя московского рода Трофимовых, Ивана Прохоровича Трофимова, что скончался в 1880-м, на 51-м году.
А слева была отцова плита. Саша, как ступил за загородку, так эту белую плиту в глаза и вобрал. И хоть тормошили его сестрички двоюродные, хоть о чем-то и спрашивали дядья и тетки, хоть он и улыбался им всем забывчиво, он все время держал в глазах эту странно белую здесь плиту, новенькую, еще не печальную, не обвыкшуюся с этим местом. Имя отца было высечено на ней. И даты его жизни, начавшейся в 1918-м и завершившейся прошлым годом. Недолгая жизнь. И молод он был, его отец, на фотографии, овал которой был врезан в мрамор. Эту фотографию Саша не помнил. Отец на ней был в парадном костюме, белый воротничок сжимал ему горло, галстук повязан неумело. Когда это он снялся? Отец не любил ни парадных костюмов, ни белых воротничков с галстуками. Он был геологом и любил вольную, походную одежду: ковбойки, свитера, тельняшки. Галстук не шел ему, нарядный костюм теснил плечи. А все равно, над всем этим парадом вольнолюбивое вскинулось лицо. Жаль только, отец не улыбался. Даже вот хмурился. Наверное, досаждал ему этот костюм, этот галстук, томила необходимость позировать перед объективом.