Лазарь Карелин – Стажер (страница 25)
И Саша тоже напился, жадно глотая. Все высохло в нем, только теперь он понял, что чуть не погиб от жажды.
Они пили, запрокинув головы, глядя друг на друга.
А на них глядел Ник, глядел и впадал в завистливую печаль.
— Может быть, принести огнетушитель? — спросил он.
— Ты все время рядом с пошлостью, — сказала Светлана. — Вот что, мудрец, пойдем-ка мы от тебя вон. Надоел! — И она пошла от столика, на ходу расплачиваясь со старичком официантом, который семенил рядом с ней, горделиво вскинув голову.
Ник придержал Сашу за локоть, ухватив горячими, длинными пальцами.
— А вы смелый, молодой человек, — сказал Ник, убрав с лица улыбочку, постарев, став каким-то клювастым.
— Вы о чем? — не понял Саша. Пальцы Ника слишком уж сжались, и пришлось легонько коснуться ребром ладони его предплечья, чтобы разжать эти пальцы.
— О, вам ведомы приемчики! — сказал Ник, растирая руку. — Я вас недооценил. Ну, ступайте, калиф на час…
Грянула музыка, и сразу поднялись со своих мест женщины и мужчины. И сразу качнулись друг к другу и стали фразами.
Саша пробирался к выходу уже через толпу танцующих.
Светлана ждала его в пустом, гулком, замершем в тишине гостиничном вестибюле. Она стояла у красной колонны. Она сперва показалась ему незнакомкой. Но почудилось, что вокруг нее, обежав ее, засветился огненный круг. И Саша узнал Светлану.
— Где ты пропадал? — Ей было холодно, она сжалась, и, кажется, она сердилась.
— Прощался с Ником. А потом пробирался через танцующих.
— Он что-нибудь еще вякал, этот мудрец?
— Не помню. Губы шевелились.
Она поглядела на него и беззвучно пошевелила губами.
— Ты о чем? — спросил Саша.
— Все равно ты ничего не слышишь.
— Тебя я слышу.
Они стояли рядом в гулком, пустом вестибюле, и он не смел до нее дотронуться, и даже смотреть на нее ему было боязно.
— Поехали, поехали! — сказала она вдруг легким голосом. — Покатили!
И снова такси, и снова скользящие за стеклами громадные тени домов. В этих тенях редкие светились окна. Каждое окно — загадка.
— Ты одна живешь? — спросил Саша.
Теперь они сидели рядом, и он слышал, как она дышит, и себя слышал, как сам он дышит, и он боялся пошевелиться, чтобы не выдать свои мысли.
— Одна. Ехать далеко. Поедешь?
Он не ответил. Вопрос был задан не для того, чтобы на него отвечали. Он понял это и не ответил.
К счастью, на этот раз шофер попался разговорчивый. Он принялся болтать обо всем на свете, — весь таксистский репертуар выложил, — и проболтал не умолкая до самого дома Светланы. Устал человек, кончалась его смена, и если бы замолк, мог бы и задремать.
Шофер болтал, а Светлана и Саша молчали, прислушиваясь к своим мыслям, сплетая их. Иногда Саше казалось, что Светлана отодвигается от него, уходит, и все дальше, дальше, хотя она недвижно сидела рядом с ним, и тогда Саша пугался, напрягался, готовясь окликнуть ее, но Светлана всякий раз возвращалась. Она понимала, она-то уж все понимала про то, что с ним творится. А с ней что творилось, с ней-то что? Чего притихла, задумалась? Ну, ехал рядом милый, свежий парень — ну, экая новость. Да, новость. Такой мальчик давно уже стал для нее новостью. Когда все было? Эта тишина, когда слышными становятся мысли, когда звонким кажется ток чужой крови и когда ты сама будто входишь в горячую реку, — это все стало новостью, так позабылось, отринуло, осталось за горизонтом. И вот все рядом. Вернулось? Какое там! Ее принаняли, чтобы натаскать парнишку, чтобы натаскать Трофимова-второго…
— О, господи! — вырвалось у нее. — Приехали…
Они выбрались из машины, но шофер, усталый человек, все не отпускал их, добалтывая свое, и они вежливо дослушивали его, и Саша даже был рад, что шофер говорит, говорит.
Но вот машина отъехала, шофер, вдруг все поняв, рванул с места. И они остались вдвоем у подъезда ее дома, где-то на окраине Москвы, где все дома были одинаковыми.
— Тут и заблудиться недолго, — озираясь, сказал Саша.
— Уже, — сказала она. — Уже.
— Такси уехало… Мосты сожжены… — пробормотал Саша, припомнив, должно быть, набор слов из какого-нибудь фильма про любовь. — Ты должна напоить меня чаем…
— Глупый ты, глупый, — сказала она. — Ну, пошли…
В лифте она поцеловала его. Так полагалось, если бы была любовь. Но ей и хотелось его поцеловать, вот так, почти целомудренно, едва притронувшись сухими губами к сухим и жарким его губам, — ведь настоящее в жизни часто подменяется ненастоящим, и даже сведущие люди не замечают подлога.
Лифт остановился, створки раздвинулись, напомнив своим ворчливым скрипом, что пора выходить. Когда это было?.. Так же вот останавливался лифт, так же вот поторапливая… Целую жизнь назад, целую, спиралью вдруг крутанувшуюся в Светланиных глазах жизнь. Больно стало глазам.
Светлана ввела Сашу в квартиру. Она шла впереди, включая свет. Этот свет выгонял из глаз витки спирали. Саша шел, осторожно ступая, словно боялся кого-то тут разбудить. И к чему-то прислушивался. К стуку сердца в себе? К звону крови? Он не знал, откуда этот стук и звон.
— Здесь никого нет, — оглянулась Светлана. — Ты да я. Входи, я сейчас.
Он вошел в ее комнату, озираясь, прислушиваясь, готовясь к неожиданности. Так в армии, на маневрах, поверив в истинность боевой тревоги, двигался он в дозоре.
Комната, которую Саша увидел, была успокаивающе знакомой. Из фильмов была комната, из фильмов про красивую жизнь, где среди современных вещей современные мужчины и женщины обмениваются современными находчивыми репликами. Про светскую жизнь и про отношения без предрассудков. Саше полегче стало, он перевел дух. Здесь было уютно и обыкновенно.
Но было в этой комнате и нечто свое. И оно подманивало внимание. Это были фотографии на стенах. Саша вгляделся и кинулся к ним, узнав их, и пошел от фотографии к фотографии, на которых поля были, высокое небо, лесные опушки, извивы реки.
Вошла Светлана. Она была в халатике. Она сняла парик, заколов свои собственные волосы в торопливый, разнявшийся на затылке пучок. У нее были мягкие волосы, сероватые, без глянца, они и издали показались мягкими, добрыми. Светлана была и та и не та совсем. Саша глядел на нее, едва узнавая, наново потерявшись.
— Вы?..
— Я самая.
— Как вы красивы…
— Правда? — Она рассмеялась. Так еще губы у нее не смеялись, не были еще такими откровенными. — И не старая?..
— Что вы! — Он окончательно потерялся. Эта комната, эта мебель, картинки на стенах, журнальчики, — они отказывали ему в поддержке, в подсказке, как себя вести. И Саша, как за соломинку, схватился за знакомые фотографии: — Это фотографии моего дядюшки? — повернулся он на одной ноге. — Похоже, это его работы.
— Его, его работа. — Она помрачнела, свела руки у горла.
— А вот и он сам! — обрадовался Саша, приметив в углу, над тахтой, большой портрет своего дяди. — Нынче он уже не тот…
— Не тот… — Она рывком развела руки, и скинулся с ее плеч халат. — Ну?.. — И еще как-то, еще откровеннее разнялись ее губы.
Остолбенев, он смотрел на нее, как на чудо. И слеп.
— Мальчик, у тебя была уже женщина? — спросила она и чуть повернулась к нему боком — вот и вся ее дань стыдливости. В той спирали, какой была ее жизнь, сгорела ее стыдливость.
— Была… — глухо проговорил Саша, дивясь, что не услышал свой голос. — Была! — громко повторил он. — Когда служил!
Он отвел глаза, натолкнувшись ими на твердое, с прищуром лицо своего дяди. И снова отвел глаза, вдруг обузившиеся догадкой.
— Саня, иди ко мне… — услышал он. Она стояла рядом, ее груди укололи его. И он прижался к ней, готовый заплакать от счастья и от узнанного.
— Ты… ты… ты… — зашептала она ему, уводя, увлекая, падая с ним в какую-то мягкую заверть. — Ты… ты… ты… ты… — И вдруг вскрикнула, как раненая: — Умереть бы сейчас!
В это утро Александру Александровичу не удалось въехать на свою Домниковку, поставить машину рядом с ателье. Въезд в улицу со стороны вокзалов и высотной гостиницы был прегражден громадной автомобильной платформой, на которой рядком стояли бетонные кольца-великаны. Такие кольца укладывают, зарывают в землю, когда потом собираются ставить на этой земле дома-великаны. Еще только начинали рыть котлованы под эти дома, еще только свозили неподъемные кольца и блоки, а уже было ясно, что за улица тут затевается. Не только людям ясно, но и самой земле. Она дрожала, содрогалась, ее лихорадило в предчувствии великих перемен. Маленькая улочка помирала, жизнь даря улице-проспекту, улице-гиганту. Так маленькая женщина рожает в муках, и даже погибая, богатыря.
Александр Александрович припарковал машину на площадке у гостиницы и пошел не спеша к своему ателье, вступая в гул и рев машинный, глотнув сразу машинной копоти. Земля под его ногами дрожала, стекла в старых домиках дребезжали, ветер на Домниковке дышал гарью, как на пожарище. Да оно и было тут, это пожарище. Дымящие костры тянулись в небо на строительных площадках, где сжигался мусор, а заодно и доски поверженных строений. Хорошо, неистово пылало это трухлявое дерево. Довелось все же перед смертью вспыхнуть, взлететь, лизнуть небо пламенным язычком. По сто лет мерли тут доски и бревна, и вот, когда совсем конец пришел, вскинулись, ожили, запламенели. И треск стоял от их трепетного сгорания, и стон стоял.
Александр Александрович углублялся в эту гарь, в этот гул, в этот стон, посматривая на все зорко, глазами, привыкшими раскадровывать всё, выхватывать из общей картины главное, особенное, неожиданное — в повороте, в ракурсе, — дабы подтолкнулась у человека мысль, возник образ. Это было профессией — так глядеть. И руки, ладони начинали набухать, ожидая в своем ухвате шероховатую плоскость камеры, чтобы вскинуть ее к глазам, чтобы запечатлеть. Пальцы сжались и разжались, им не дано было схватиться за камеру, Александр Александрович не собирался снимать. Профессия еще жила в нем, та профессия, в которой он слыл мастером, но он с ней уже простился, с той профессией, обрубил ее. А привычка жила. Говорят, так болят у человека ампутированные ноги, кончики пальцев болят, и даже кажется, что шевелятся, хотя человек этот уже давно без ног.