Ларс Миттинг – Шестнадцать деревьев Соммы (страница 42)
– На что?
– Дa?
Но ведь это была овца. Домашняя. Вытаскивая ее, я чувствовал, будто вытаскиваю часть своей жизни в Хирифьелле. Тяжелой, многотрудной. Эта ноша тянула к земле, как узы, связывающие меня с хутором. В ухе у овцы была желтая метка, такого же цвета, как и в Норвегии.
Я вытащил тушу на большой округлый камень. Вода потихоньку скатывалась с ее шерсти. Гвен пошла к сараю, такая же мрачная, как отголоски
Я ожидал, что услышу стук засова, а потом – скрип распахнувшихся ворот. Вместо этого раздался грубый крик
Ворота сарая сорвало штормом. Непогода добралась до «
Гвен вскочила в лодку. Мотор завелся с первого оборота, и она подала назад. Думая о том, выдержал ли натиск бури сарайчик на Ансте, где стояла «
Но Гвен не подошла к берегу. Лодка покачивалась на волнах в нескольких метрах от меня. Девушка дала мотору большие обороты и окинула меня взглядом, каким, должно быть, Дункан Уинтерфинч окидывал Эйнара. Сказала: «
Остальное заглушил рев мотора. «
Я оставил овцу на земле. Открутил доски, закрывавшие вход в сарай, и снова принялся разгребать торф. Измазал руки жирной черной массой. Скоро набросанная мной куча торфа так выросла, что перестала пропускать свежий воздух от двери, но к этому времени я уже раскопал что-то продолговатое, черное.
Гроб.
Показались первые после шторма чайки. Они кружили над островом, и в открытую дверь я увидел, что самые смелые уже клюют овцу. Я взял нож, выпотрошил и ободрал животное. Кровью с моих рук смыло черный торф. Тушу я подвесил в сарае, а внутренности выбросил в море, где на них тут же накинулась целая стая чаек.
Постоял, прислушиваясь – не заревет ли «
Я вернулся внутрь и посмотрел на гроб. Снаружи чайки кричали все громче, пока не смолкли, склевав все дочиста.
При свете парафиновой лампы я оттер поверхность дочиста. Показались лилии.
Легкие, изящные очертания лилий, вырезанные на покрытом черным лаком дереве. Кроны цветов и стебли были выложены отливающими белизной каплями перламутра. Свет играл на орнаменте подобно тому, как играют на земле тени, отбрасываемые на закате солнца. Проступали все новые узоры. Боковые стороны были украшены изображениями леса. Не броскими картинами, а точно намеченными, элегантными очертаниями. Одиночные крупные деревья среди небольших скоплений молодой поросли. Полные силы, несущие мечту о мире. Можно было разглядеть каждую травинку. Изумительная прорисовка, сложная даже для художника с отточенным карандашом в руке.
А Эйнар ведь использовал стамеску.
Теперь откопанный гроб стоял передо мной целехонький, а вокруг, как распавшаяся форма для отливки, валялись комки торфа.
Вот и правда, подумал я. Когда-то он похоронил правду здесь. Я поднялся на ноги и взялся за крышку. Она сидела плотно. Я ухватился покрепче и потянул с такой силой, что весь гроб приподнялся с чавкающим звуком. Потом я почувствовал, как крышка хрустнула и подалась.
С лампой в руке я опустился на колени. И с облегчением, и с разочарованием одновременно.
Там лежали две вещи.
Старый дробовик изящной формы. Вблизи было видно, что он залежался. Длинные потертые стволы заросли налипшей на них пылью. Деревянные детали были густо навощены, отчего приклад казался единообразно серым.
Вторая вещь – большая шкатулка из полированной свилеватой карельской березы. Похоже, выточена из одного куска дерева. Только перенеся ее в столярную мастерскую и включив электрический свет, я разглядел тоненькую прорезь между корпусом и крышкой. Они были так плотно подогнаны, что пришлось загнать между ними струбцину. Тогда крышка со скрипом откинулась, обдав меня облачком, которое чуть не сбило меня с ног.
Но я удержался. Потому что этот запах не вызывал тревоги. Пахло домом.
Пахло мамой.
Внутри лежало что-то мягкое, завернутое в серую папиросную бумагу.
А под свертком – несколько писем. Адресованных Эйнару Хирифьеллю, со штемпелями от 1967 до 1971 года.
Имя написано маминым почерком. Тоненькие конверты авиапочты, с синим узором почтовых марок. Отправленные из Саксюма, почтовый сбор 90 эре.
Я поднял сверток, и обертка соскользнула с него. Аккуратно сложенное содержимое развернулось в моих руках.
Платье глубокого синего цвета с белой оторочкой на воротнике. Яркие цвета, нежная ткань. Нисколько не слежалось после стольких лет в герметичной шкатулке.
Меня словно пробил дошедший издалека электрический сигнал. Не обманывает ли меня память? Я ощутил близость и тепло, этот синий цвет передал мне ощущение движений, но я не был уверен до конца. Приблизил нос к ткани, втянул воздух. Задержал дыхание.
Это мамино летнее платье? Фасон какой-то незнакомый…
Но, может быть, это не так странно.
Мамы-то в нем нет.
Окружающее перестало существовать для меня. На звуки, которые прежде заставили бы меня насторожиться, я теперь не обращал никакого внимания. Погоды не существовало. Уставившись в воздух, я сидел на плоском камне, с которого открывался прекрасный вид, и ничего не видел. Начал накрапывать дождь. Я промок, а потом обсох, не сходя с места.
Мне хотелось прочь отсюда. Море больше не защищало меня от окружающего мира. Напротив, оно держало меня пленником на Хаф-Груни. Эйнар превратился в привидение, бредущее впереди меня в неизвестном направлении.
Гроб. Изящной восьмигранной формы. Прекраснее и печальнее всего, что я когда-либо видел.
Должно быть, Эйнар изготовил его для бабушки, для Изабель Дэро. В надежде, что ее останки когда-нибудь будут найдены. Деревья означают линию фронта и лес в Отюе, а лилии, вероятно, – фату невесты.
Я снова взглянул на дробовик. Я видел, что приклад, покрытый пыльным воском, сделан из грецкого ореха. Сорта древесины, использованного во всех дарах Эйнара.
Близился вечер. Я пошел в столярную мастерскую и сел, положив платье себе на колени. Во мне слабо колыхнулось какое-то воспоминание, но оно так и не пробилось на поверхность. Словно я стою перед запертой дверью, из-за нее пытается прорваться моя память, и мы с памятью оба пытаемся найти ключи от двери.
Я закрыл глаза и приподнял платье повыше. Провел кончиками пальцев по ткани, по швам. Их текстура была мне знакома.
Мне представилась мама. Я сам достаю ей только до колен и прячусь за ее ногами, обхватив их сзади ручонками. Я ощутил запах загорелой кожи – на нее ярко светило солнце, отбрасывая на меня голубоватый отблеск. Я видел высокие деревья, слышал непривычно звучавшие голоса, и одним из этих голосов был мой собственный. Лето, и я говорю маме что-то по-французски.
И я вскрыл первое письмо.
9
Мама с Эйнаром переписывались по-французски. Почерк у нее был неровный, с длинными хвостиками.
Вот бы она и взаправду стала стеклодувом, подумал я. После нее осталось бы что-то долговечное, завещанное, как чувство формы, как от Эйнара.
И вдруг по спине у меня побежали мурашки. Я ощутил прилив любви, но с колющими краями. Мама отзывалась обо мне как о «
Затмения? Я вложил письмо в конверт, рассортировал конверты по датам и открыл самое первое. В нем она упоминала, в несколько смущенных выражениях, первую встречу с Эйнаром в Норвегии. Видимо, мама оскорбила его, назвала каким-то обидным словом: она писала об этом как о «недоразумении» и просила у него прощения за это.