Лариса Порхун – К кошкам претензий нет (страница 3)
Но, кстати, вот такие культпоходы они с мамой любят.
Вернее, мама любит, а Настю изначально брала за компанию. И Настя так привыкла, что ей кажется, что она тоже это любит. На самом деле она не знает как это «любит». Ну или «не любит». Что это вообще такое?! Нет, она любит маму и кошек, это точно, – ведь это практически весь её мир. Хотя быть может потому, что ничего другого у неё попросту нет. Ничего другого она не знает…
И уж тем более, всё что касается всего остального, то тут вообще непонятно. Она никак не может для себя более или менее чётко определить своё отношение к этому другому. Она точно знает лишь, что ей не нравится. И чего боится…
Ей плохо в незнакомой обстановке, ей не нравятся шумные сборища и развязные люди. Кстати, последних она не переносит физически. Её пугают перемены, потому что из-за них уходит почва из-под ног и исчезает с таким трудом приобретаемая уверенность. Если совсем начистоту, ей не нравится всё броское, новое, громкое, неизвестное, многолюдное, внезапное.
В подобных случаях у неё и появляется этот страх. Не то, чтобы он полностью исчезал в других обстоятельствах, но всё же в спокойной, домашней обстановке он как -то притупляется. Его, по крайней мере, можно переносить.
Наверное, самое время сказать, что это за страх. Настя боится теракта. И террористов. Вернее того, что может оказаться их жертвой. Глупо? Может быть. Нерационально? Безусловно. Но что есть, то есть. Настя не знает, откуда это у неё и даже не очень хорошо помнит, когда именно возникло, но страх этот живёт в ней и она ощущает его почти постоянно.
И это действительно странно хотя бы потому, что тема эта её лично никогда не касалась. Но Насте страшно, главным образом, из-за того, что теракт непредсказуем, алогичен и не имеет причинно-следственной связи. И ещё возможно, всё дело в её особой восприимчивости. Ей достаточно услышать о чём-то подобном, увидеть, пусть даже по телевизору, и… клиент готов…
Ну да, скорее всего с ней не всё в порядке, она это допускает. Но ведь реальнее всего способно напугать то, что не поддаётся никакому логическому умозаключению. То, что может произойти в любое время, в любом месте, с любым человеком. И без всяких видимых причин.
Даже от мыслей об этом, Насте становится жутко… Но она почти смирилась с этим страхом, приняла его и запечатала в себе. Разумеется, об этом никто не знает. Насте прекрасно известно всё то, что по этому поводу скажет мама. И она не хочет этого слышать. Просто так есть и всё.
Ну а в остальном, её всё устраивает. Ну а если её всё устраивает, значит она ничего больше не хочет, значит ей нравится то, что у неё есть, то есть она это любит.
А может всё гораздо проще, – иногда думает Настя. И всё дело в том, что она типичный интроверт? (Всё-таки психологическое образование нет-нет, да и даёт о себе знать). Кроме того, за порогом дома, у неё никакой жизни, собственно, и нет. Но весь-то фокус в том, что ей ничего и не надо. Ей и так хорошо. Вот только мама иногда спохватывается и вспоминает, что дочь её, находящаяся на пороге 30-летия не устроена в женском отношении, и вообще мало приспособлена к жизни.
Иногда мать слегка заносит, и она начинает уже совсем нешуточно страдать и фантазировать в стиле умной Эльзы на тему того, что будет с бедной Настей, когда их с отцом не будет. Но после того, как мать всерьёз обиделась на это сравнение с героиней из сказки братьев Гримм, – Настя старается не реагировать. Так проще. Вообще же в такие минуты мать своими трагикомическими стенаниями, закатыванием глаз и прочей бутафорией напоминает Насте бабушку Валю, мамину маму, которая, – как было хорошо известно в их семье, – к смерти начала готовиться загодя, лет с тридцати пяти, примерно. У неё, как у героя Джерома, были все болезни мира. От хронического воспаления чего угодно до мерцательной аритмии и онкологии. Диагнозы она ставила сама себе мастерски и безапелляционно. Спорить с ней никто не решался. Даже врачи. Так и жила себе тихо и мирно, работая в краеведческом музее на полставки, часто выходя с одного больничного и открывая с понедельника новый, регулярно посещая санатории и пансионаты, до мозга костей уверенная в своих, как минимум, трёх смертельных диагнозах.
При этом умерла она в шестьдесят два по причине тромбоэмболии. Ушла мгновенно и безболезненно, хотя готовилась к этому событию лет тридцать. Насте было пятнадцать, когда это произошло. После того, как бабушки Вали не стало, никто из их семьи в её дом больше не ездил. Хотя там, в сорока километрах от них, в небольшом городке с щедрым, хлебосольным названием Изобильный, оставался отец мамы, Настин дедушка Гриша. Из-за него-то, собственно, регулярные до этого поездки и прекратились. И не только потому, что он почти сразу – «непростительно быстро», как с возмущением говорила Настина мама, – привёл в дом другую женщину, а то, что с этой другой женщиной, которая была значительно моложе, он почти открыто жил в течение последних лет восьми или десяти. То есть по факту, – как стало известно маме со слов добрых и любознательных людей, – имел две семьи.
И из первой не уходил только из опасения, что жена с горя наложит на себя руки. Мама почувствовала себя глубоко оскорблённой, когда вся эта история выплыла наружу, хотя были весьма убедительные основания полагать, что бабушке Вале обо всём этом было хорошо известно. И мало того, её как раз всё устраивало.
Что касается Насти, то ей вся эта история вовсе не казалась классическим примером человеческой подлости и чудовищного предательства, как её матери. Она вполне допускала: если в течение многих лет близкий человек постоянно жалуется на здоровье, подробно перечисляя симптомы с гримасой страдания на бледном лице, почти в любой ситуации видит негативный исход, а кроме того регулярно твердит о приближающейся смерти, – ты вынужден это каким-то образом компенсировать, чтобы просто не сойти с ума.
И что поделать, если дедушка Гриша – шестидесятипятилетний, всё ещё крепкий, завидного телосложения мужчина, выбрал именно такой способ компенсации?!
Но ничего этого Настя маме, конечно же, не говорила. Просто, потому что хорошо представляла себе её реакцию. К тому же мама запросто могла Настино личное мнение тоже в какой-то мере принять за предательство.
И сказать, что мама в некоторых случаях, – очень редко, – но напоминает ей бабушку Валю с её манерой любому событию придавать негативный оттенок и возводить в степень абсурда, тоже было бы невозможно.
Нет, нет… Об этом нельзя сказать вслух, не ранив глубоко высоких струн материнской души. В общем, как-то незаметно Настина безответная реакция, то есть отсутствие её в принципе, стала её отличительной особенностью. Характерной чертой личности и защитным механизмом.
Так было лучше и легче всего. Не реагировать. Ничего не объяснять, не оправдываться, не нападать, не обижаться, не отворачиваться и не уходить в глухую оборону. Просто не реагировать. Не допускать внутрь себя то, что не нравится, что ранит, беспокоит, унижает, обесценивает.
Задёрнуть ширму в душу поплотней, захлопнуть внутренние створки: никого нет дома. Да?? Вы что-то, кажется, хотели, но меня нет, простите. Есть только эта внешняя оболочка: немногословная, спокойная и вежливая. Можете поговорить с ней, если угодно. Да, так гораздо, гораздо лучше.
Настя прочла однажды чьё-то высказывание и запомнила его на всю жизнь: я часто сожалел о том, что сказал, но ещё ни разу о том, что промолчал.
Только Настя не помнит, кому принадлежит эта фраза. Да это и не важно, главное, она с этим полностью согласна. И потом, молчание – золото. Ещё когда сказано, а до сих пор, кажется, выражение это не потеряло своей актуальности.
Хотя мама считает, что Настя молчит исключительно из-за своей крайней застенчивости. Ну или неуверенности, что в принципе, одно и то же. Может, дело, конечно и в этом тоже, но не только. И это даже не основная причина. Просто разговаривать-то не о чем особенно, да и не с кем.
Прямо как Тигровая Лилия у Льюиса Кэролла «Говорить-то мы умеем, было бы с кем…»
И вот ещё что: то, что интересует Настю, вряд ли понравится кому-то ещё. По крайней мере, она таких за свои неполные тридцать лет жизни почти не встречала. Почти, потому что пара человек (ну, не считая мамы, разумеется) всё-таки были.
Это, во-первых, Ася Хачатурова, одноклассница, тихая, некрасивая девочка.
Боязливая и нервная, как лань.
«Чудила» – говорила про неё мама. И улыбалась, глядя на дочь. Насте не нравилась эта улыбка, так как казалось, что появилась она вместо непрозвучавшего продолжения: «такая же, как ты». И хоть мама вслух этого не говорила, Настя и так это знала. Вернее, чувствовала.
Ей вообще совсем не обязательно всё разжёвывать.
Так вот, Ася, значит, и Люся. Ася – в прошлом, как думала Настя до недавнего времени. Люся – в настоящем. С Асей Настя раньше училась. С Люсей сейчас работает.
Надо же, – думает Настя, – даже имена у них созвучны. Как она раньше этого не заметила? Но на этом всё сходство и заканчивалось.
Люся была совсем другой. Если Ася – закомплексованная, сутулая девочка, придавленная грузом ответственности, больше всего опасавшаяся не оправдать родительских ожиданий, трепетавшая перед своим отцом, полная страхов, неясных надежд на будущее, которого, впрочем, тоже больше боялась, чем желала, – то Люся – замужняя, с двумя детьми – была её абсолютной противоположностью. С Асей было легко и понятно. А рядом с Люсей, волнительно, иной раз до дрожи, и непредсказуемо. Ася успокаивала, а Люся будоражит. Ася, безусловно, ближе ей по духу и темпераменту, но похожей хочется быть всё-таки на Люсю…