Лана Стэйсек – Голоса внутри. Жизнь до и после (страница 3)
Ты как чайка. Разбиваешься не потому, что не умеешь летать. А потому что думала: под тобой море. А его нет. После этого мне долго снилось, что я под водой. Что я там живу. Дышу без воздуха. И эти сны были спокойные, как будто я наконец там, где никто не тронет. Где не надо кричать, чтобы услышали. Где нет чужого смеха с берега. Только я. И вода.
Только позже, уже взрослой, я поняла: эти сны были не про смерть, а про выживание. Психика искала способ вернуть себе контроль. Я не выныривала. Я училась жить там. Там, где меня однажды не спасли. Может, я просто решила: не спасли – значит, научусь сама. Без криков. Без чужих рук. Без вопроса «чей ребёнок». Теперь я – не ребёнок. И теперь это моё море.
Может, поэтому мне не страшно говорить про боль. Я из неё вышла. Не вся. Но живая. А однажды я дала прочитать одну из глав знакомой. Она мельком в ней упоминается, и я подумала, что ей будет важно. Она сказала: «Да, всё верно, всё правда, всё по фактам. Но как-то грустно. Всё слишком негативно». Я спросила: «А где именно грустно?» Она отвечает: «Вот, где ты рассказываешь, как жена моего брата ушла из жизни. Это очень тяжело. Мы до сих пор не можем спокойно об этом говорить…»
А я стою и думаю: при чём тут «негатив»? Это не негатив. Это – факт. Это – смерть. Это не настроение. Это не стиль подачи. Это не «плохо». Это – произошло. Кто-то не справился. Кто-то не подошёл. Кто-то не заметил. И теперь её нет. Не потому что она «перестала чувствовать радость». А потому что она не захотела больше быть. И смерть – это не форма драмы. Это точка. И я не называю это негативом. Я называю это правдой. И имею право её помнить. И рассказать о ней.
Если честно, я думаю, за словами «нам тяжело, нам грустно» прячется другое. Прячется вина. Та самая, что прорывается сквозь вежливые лица, когда понимаешь: она была рядом. Вот здесь. И никто не заметил. Ни муж. Ни мать. Ни невестка. И да – даже её маленькая дочь не смогла удержать. Не потому что виновата. А потому что взрослые вокруг были глухие. Потому что никто не услышал, когда надо было услышать. И вот теперь, когда уже ничего не исправить, проще сказать: «текст слишком тяжёлый», чем признать: «мы не увидели». Мы не спасли. Мы не были рядом. Вот это – по-настоящему грустно.
И, может быть, именно потому, что я это написала, кому-то стало неуютно. Потому что правда не обязана быть удобной. Она не должна нравиться. Она должна быть живой. И если она кого-то задела – значит, ещё не всё умерло.
Потом она добавила: «У меня в жизни всё позитивное». Прекрасно. Пиши. Делись. Пусть читают. Радуются. А у меня – вот так. Я не выдумываю. Я не драматизирую. Я просто не молчу. И если от этой правды кому-то становится грустно – значит, что-то внутри у него ещё дышит.
Если вы родитель – прочтите это внимательно. Потому что дети помнят не только праздники. Они помнят, как тонут. Как зовут – а никто не идёт. Как смотрят на берег – а там никто не смотрит в ответ. Вы можете забыть этот день, эту речку, эту жару. А они – нет. Для вас это «ну, не утонула ж». А для них – первый урок: на своих не всегда можно рассчитывать. Дети не требуют, чтобы вы были идеальны. Им нужно одно – знать: если что, вы заметите. Услышите. Подниметесь. Придёте. Не потому что обязаны. А потому что связь – это действия. В момент, когда надо.
Может, поэтому я так чётко различаю: быть одной и быть одинокой – не одно и то же. Я не боюсь оставаться одной. Мне не скучно с собой. Я умею молчать, дышать, варить кофе и держать ритм. Быть одной – это мой выбор. Это когда ты сама закрываешь дверь, чтобы услышать себя. Это сила. Пространство. Контроль. Но одиночество – это не про тишину. Это про то, что тебя не видно. Не слышно. Это когда ты рядом – а до тебя никому нет дела. Когда ты говоришь – а не слышат. Когда ты как под водой: рта не видно, звука нет, воздуха нет.
Я прожила это в предыдущем браке. Документально, по бумажкам – вместе. В реальности – мимо. Общение – мимо. Тепло – мимо. Смысл – мимо. И сны тогда вернулись. Про дыхание под водой. Потому что даже иллюзорное спокойствие там казалось реальнее, чем быть рядом – и не чувствовать связи.
С Робертом – по-другому. Я выбралась. Не потому что он спас. Я сама себя вытащила. А он просто не мешал. Не давил. Не требовал благодарности за нормальность. Он был рядом. Спокойно. Мягко. По-человечески.
Я по-прежнему люблю быть одна. Но теперь я знаю: если крикну – меня услышат. А ещё я больше не боюсь утонуть. Не потому что стала сильнее. А потому что рядом – человек, который видит. Даже когда я молчу. А это – важнее любых спасательных кругов.
Глава 2. Я была волком,
потому что дома была добычей
Почему мы становимся теми, кто ранит? Не в ответ, не защищаясь, а первыми. Хищно. Холодно. Я хочу понять это в себе – без сантиментов и без оправданий. В детстве я булила других детей. Не по случайности. Не потому что «так получилось». Я делала это осознанно, точно, с холодной злостью. Сейчас за это слово можно схлопотать репутацию чудовища, токсичной, хищницы. А тогда – это называлось «пошутила», «повеселились», «ну чего ты, не обижайся». Мы смеялись ей в лицо, пока она молчала. И я была в этом впереди всех.
Я не родилась жестокой. Я родилась девочкой, которая очень хотела любви и покоя. Но вместо любви был постоянный моральный пресс. Ты не так смотришь, не так ешь, не так говоришь. Ты слишком шумная, слишком умная, слишком живая. Мать могла уничтожить взглядом. Словом. Молчанием. Особенно молчанием. Молчание в доме – это когда тебя будто нет. Когда ты вроде бы живая, но тебя никто не слышит. Я долго не понимала, откуда во мне столько ярости. А потом поняла: я была злой на весь мир, потому что дома меня не принимали.
Когда я это делала, то чувствовала себя хорошо. Да, именно хорошо. Не от чужой боли, а от ощущения контроля. От того, что я, наконец, могу установить правила. Сказать: «Вот ты – сейчас не в силах». Потому что дома всё было наоборот. Мать – сильная, жёсткая, жила по принципу: «Сильнее значит правее». Она не допускала слабости. А я была с обострённым чувством справедливости. Слишком чувствительной к фальши, к двойным стандартам, к тому, что нельзя было назвать своими словами. И, конечно, я не вписывалась. Я возмущалась, задавала неудобные вопросы, злилась. А злость в семье не поощрялась: «Не выдумывай», «Всё нормально», «Ты опять начинаешь».
Я носила в себе всё это напряжение – злость, несправедливость, проглоченные слова. А потом попадала в место, где правила были мягче, взрослые – дальше, а иерархию можно было выстроить самой. Таким местом был пионерский лагерь – советский аналог детского летнего «побега»: государственная территория детства, где все плавали, маршировали, пели песни и делали вид, что жизнь простая.
Лагерь становился моей сценой. Моим бунтом. Моей территорией. Там я могла стать кем-то. Не по чужим правилам – по своим. Среди детей я могла быть сильной. Не тихой – яркой. Не странной – уважаемой. И если кто-то выглядел слабым, неуклюжим, «не таким» – я срывала на нём своё внутреннее напряжение. Не потому что хотела ранить. А потому что не знала, как иначе выразить свой протест.
Пионерский лагерь в Мирной Долине, Ворошиловградская область, 1986-й год. Мне – тринадцать, старовата по лагерным меркам, но я рвалась туда. Потому что дома был другой лагерь. С родителями. А там – свобода. Бассейн, походы, дискотеки, еда, в которой даже котлеты были вкусными. Я бы жила там всё лето.
В апреле 1986-го взорвался реактор в Чернобыле. Город Припять эвакуировали на следующий день. Потом начали вывозить детей – из Киева, из Ирпеня, со всей Киевской области. Разбрасывали по пионерским лагерям по всей Украине. Наш лагерь в Мирной Долине тоже принял, как мог. Нам, детям, об этом говорили вскользь. Просто начали приезжать новые. С медкарточками, с фамилиями, которые мы раньше не слышали. Ирпень, Припять – я впервые тогда узнала, что такие города вообще есть.
Они были как мы. Не испуганные, не особенные. Обычные дети, которым повезло оказаться летом не в эпицентре, а в бассейне, на дискотеке, в походе за кукурузой. Мы не знали, что там за дым. Не знали, что у кого-то уже разрушается щитовидка. Мы просто жили это лето.
А я – жила им всем телом. Потому что для меня этот лагерь был не просто лагерем. Это было спасение. Глоток воздуха. Выход из дома, где каждое утро начиналось с напряжения и страха, что ты опять всё сделаешь не так. Здесь я могла быть собой. Могла смеяться, бегать, плавать, проваливаться в ночь с песнями под гитару. Я мечтала остаться там навсегда. Серьёзно. Остаться. Хоть кем. Хоть полы мыть, хоть картошку чистить, хоть помогать вожатым. Я готова была на всё – только бы не возвращаться туда, где моё дыхание считали «слишком шумным».
Я просила маму оставить меня на два потока. Это было всё, что я могла выпросить. Два месяца. Подарок, выклянченный с боем. Мама могла достать что угодно – и путёвку, и справку, и согласие начальства. У неё связи, у неё голос. Но на третий месяц она меня бы не оставила. Ей нужно было, чтобы я вернулась. Чтоб была при ней. Чтоб не забыла, кто здесь главный. И я это чувствовала. Поэтому каждый раз, когда я ехала в лагерь, у меня внутри просыпалась надежда. А когда уезжала – сжимался живот.