Лафкадио Хирн – Душа Японии (страница 24)
— А ваша религия, что скажет она?
— Что происходило в душе этого человека, мы не знаем, и потому молчим...
— Он в смерти искал спасения от греха.
— Если так, то ему суждено возрождаться еще много, много раз; ему предстоят все те же искушения, те же терзания и муки, доколе он не научится побеждать свои желания. Самоубийство же не ограждает от вечной необходимости одолевать самого себя...
Я оставил моего друга, но слова его преследовали меня; и они продолжают меня преследовать, расшатывая прежние убеждения и терзая мысль. Я не мог и до сих пор не могу выяснить себе, что вернее: эта ли таинственная интерпретация любви или наше западное толкование? Значение любовной мистерии не дает мне покоя...
Возрождение ли в ней, которая сильнее смерти, погребенных страстей?.. Или больше того: неизбежное воздаяние за давно забытые грехи?..
РЕВНИТЕЛЬ СТАРИНЫ
Он родился в глубине страны, в столице даймё, простиравшейся на сто тысяч коко. Нога чужестранца еще никогда не касалась этой земли. Ясики его отца, знатного самурая, находилась за крепостными стенами, окружающими княжеский замок, большая ясики, среди садов и парков. В одном из них стояла маленькая кумирня с изображением бога войны. Лет сорок тому назад существовало еще много таких поместий. Немногие оставшиеся до сих пор кажутся художнику зачарованными дворцами, а сады их — райскими грезами буддизма.
Но сыновей самураев в те времена держали строго, и молодому дворянину, о котором я хочу рассказать, некогда было предаваться мечтам и грезам. Ему рано приходилось отказываться от ласки; на него еще не надевали первых «хакама», что в те времена было важным событием, как его уже начали постепенно удалять от изнеживающего влияния и подавлять в нем естественные порывы детской нежности. Когда товарищи его встречали с матерью, ведущей его за руку, они насмешливо спрашивали:
— Ты еще сосешь молочко из соски?
Дома он, конечно, мог изливать на мать всю свою нежность, но ему редко позволяли быть с нею. Воспитание не допускало ни праздных развлечений, ни удобств, — разве во время болезни. С самого раннего детства, когда он еле начинал говорить, его учили, что
Эта спартанская система воспитания преследовала еще более жестокую цель: в ребенке вырабатывалась холодность и жестокость, которые позволяли сбрасывать только в тесном домашнем кругу. Мальчиков приучали к зрелищу крови. Их брали с собой на казни, требовали не выказывать при этом ни малейшего волнения или ужаса; а придя после казни домой, им предписывали, преодолев внутреннее содрогание, съедать обильную порцию рису, приправленного соленым кроваво-красным сливовым соком. И еще большего требовали от мальчика: его ночью посылали на место казни, чтобы он в знак мужества принес оттуда отрубленную голову. Бояться как трупов, так и живых людей было недостойно самурая. Дитя самурая не смело знать страха. При этом требовалось полное хладнокровие: малейшее хвастовство, как и трусость, подвергалось осуждению.
Подрастая, мальчик должен был видеть главное развлечение в физических упражнениях, постоянно, с раннего детства подготовляющих самурая к войне, — в метании дуг, фехтовании, верховой езде и борьбе. У него были товарищи, сыновья вассалов, но они были старше его, и их выбирали, чтобы поощрять в нем воинственность и отвагу. Они же должны были учить его плавать, грести и всячески развивать юные силы. Время делилось между физическими упражнениями и изучением китайских классиков. Питание его было обильно, но лишено лакомства; одежда — всегда легкая и грубая, более изящная только во время больших церемоний. Зажигать огонь только с целью погреться ему запрещали; если в морозные зимние дни его руки во время учения так застывали, что не могли больше держать кисточки и писать, его заставляли окунать их в ледяную воду, чтобы возвратить пальцам гибкость; если его ноги коченели, ему приказывали бегать по снегу, чтобы согреться. Еще строже были прививавшиеся ему взгляды военной касты на честь самурая; с детства внушали ему, что его маленькая сабля не игрушка и не украшение. Его учили, как с нею обращаться, объясняли, как можно покончить жизнь свою без страха и колебания, если того потребует кодекс чести его сословия.
Когда мальчик становился юношей, строгость наблюдения ослабевала. Ему предоставляли все больше и больше свободы, но он никогда не должен был забывать, что всякая ошибка будет замечена, серьезный проступок никогда не прощен, что заслуженного упрека следует бояться больше, чем смерти. С другой стороны нечего было бояться для юноши-самурая безнравственных влияний, — их было немного. Профессиональный разврат строжайше был изгнан из многих больших городов-провинций; а безнравственность жизни, отражающаяся в народных романах и драмах, тоже оставалась неизвестной молодому самураю. Его научили презирать житейскую литературу, затрагивающую лишь нежные чувства или бурные страсти; посещение же театров было запрещено его сословию. И в невинной среде, в провинциальной глуши древней Японии вырастали чистые, нетронутые юноши.
Таков был юный самурай, о котором я хочу рассказать. Бесстрашный, вежливый, полный самоотречения, презирающий развлечения, готовый в каждый данный миг, не задумываясь, отдать жизнь, если того потребует любовь, преданность государю, честь. Но, воин по физическому и духовному развитию, он по годам был еще почти ребенком в тот год, когда страну впервые встревожило прибытие «черных кораблей».
Политика Иэмицу, воспрещавшая японцам под страхом смерти выезд из страны, продержала нацию в течение двух столетий в полном неведении того, что творилось за пределами японского государства. Никто ничего не знал о мощных грозных силах, развивающихся по ту сторону океана. Голландские колонисты в Нагасаки отнюдь не просвещали Японию относительно положения, в котором находилась страна, не предупреждали о том, что восточному феодализму грозит западный мир, в развитии ушедший вперед на три столетия. Чудеса западной цивилизации показались бы японцам детскими сказками или древними легендами о волшебных дворцах в царстве Хораи. И только тогда, когда к японским берегам причалил американский флот, «черные корабли», как их назвал город, правительство поняло свою слабость и опасность, грозящую извне.
Одно известие о появлении «черных кораблей» уже взволновало народ; но когда сёгунат признался в своем бессилии отразить чужеземных врагов, то народ положительно растерялся.
Грозила опасность, большая, чем во время нашествия татар под Ходзё Токимунэ, когда народ молил богов о помощи, когда сам государь в Исэ заклинал духов предков своих. На молитву последовало внезапно затмение солнца. При оглушительных ударах грома поднялся бешеный ураган, живущий до сих пор в памяти народа под именем Камикадзе — вихрь богов. Буря разбила и потопила корабли Хубилай-хана.
Почему бы и теперь не обратиться к небу с мольбой? И в бесчисленных домах, перед бесчисленными алтарями стали молиться. Но всемогущие боги на сей раз были немы и глухи и не ниспослали Камикадзе. И в отцовском саду перед маленьким алтарем мальчик-самурай задавал себе мучительные, неразрешимые вопросы: неужели боги утратили силу? Или, быть может, народ, приплывший на «черных кораблях», охраняем более могущественными богами?
Скоро, однако, выяснилось, что никто и не думал изгонять чужестранцев. Они причаливали целыми сотнями с востока и с запада, и для их охраны делалось все нужное и возможное. Им позволили строить на японской земле собственные своеобразные города, и правительство даже издало приказ во всех японских школах изучать западную науку; английский язык стал в школах важным предметом; общественные училища перекраивались на западный лад. По мнению правительства, будущность страны зависела от изучения и владения иностранными языками, от знания чужестранной науки. И до тех пор, пока это знание не будет достигнуто, Япония должна оставаться под опекой пришельцев. В последнем, конечно, не сознавались открыто, но значение правительственной политики было слишком ясно. Японцы были потрясены, когда поняли положение дела; народ пришел в отчаяние, самураи с трудом сдерживали гнев. Но прошло некоторое время, и всех охватило живейшее любопытство, всем захотелось ближе узнать дерзких и назойливых пришельцев, умевших достигать всего, чего им хотелось. Это любопытство отчасти удовлетворялось огромным производством дешевых раскрашенных картинок, изображающих нравы и обычаи «варваров» и странные улицы в их поселках. Нам эти картинки показались бы карикатурными; но японские художники были далеки от насмешки, — они старались изобразить чужестранцев такими, какими они им действительно казались; а казались они им чудовищами с зелеными глазами, огненными волосами и уродливыми носами, как у «шайо» и «тэнгу», облеченными в одежды невозможного покроя и цвета, живущими в зданиях, похожих на тюрьмы или на склады товаров. Эти картинки распространялись в стране сотнями тысяч, вызывая, по всей вероятности, в народе странное представление о новоприбывших; а между тем это были невинные и честные попытки изобразить неизвестное. Следовало бы в Европе изучить эти картинки, чтобы понять, какими мы в то время казались японцам, — какими некрасивыми, уродливыми, смешными.