Ладислав Фукс – Вариации для темной струны (страница 61)
Маленькие низкие могилы со светлыми памятниками, на памятниках голубочки или белые ангелы, стоящие, коленопреклоненные, лежащие, а перед ними мужчины, женщины, дети. Они склонились над могилами и поправляют их, ровняют, подметают маленькими веничками, в лейках носят воду из ближней колонки, украшают цветами, веночками, свечками, а там…
— Там плачут, — шепчет Минек, когда мы проходим мимо каких-то пана и пани, стоящих у могилы возле дорожки, — на кресте висит портрет совсем маленького мальчика… Они плачут, плачут, а у меня в эту минуту мороз сковывает душу. Кто это, думаю я, господи, кто это так сильно плачет? Но ведь мы на кладбище. Мы на кладбище… И бабкин взгляд, который я все еще чувствую на своей спине, хотя мы ушли так далеко, убеждает меня, что мы на кладбище и там всегда плачут. А сквозь ветки и веточки черных голых деревьев смотрят серые, влажные, тусклые глаза старца смотрят на ангелочков и голубочков, и ему хочется плакать, но он терпит, и я знаю, что я тоже должен терпеть, чтобы по моему виду ни о чем нельзя было догадаться, хотя душу мою сжимает та самая сеть. Брахтл скользнул взглядом по моему пальто, по каракулевому воротнику, он спрашивает, не холодно ли мне, а я отвечаю, что у меня немного запачканы ботинки и скоро мы будем на месте. В самой старой части кладбища.
Самая старая часть кладбища отличается от остальных. Она огорожена старой кирпичной или каменной стеной, которая разрушается, дорожки здесь менее ровные и гладкие, они каменистые и горбатые, словно старость сморщила им лицо, деревья здесь тоже другие по сравнению с новой частью — они запущенные, сухие, изломанные, здесь, больше травы, которая растет сама по себе, меньше цветов, венков и огней. Старая часть кладбища, подобна дважды пропетому псалму или тишине, наступившей с последним звуком органа.
Вдоль стен кладбища тянется длинный ряд самых различных могил. Скорее это склепы, потому что у них есть двери, окошки и крыши. Крыши поросли мхом, те из них, которые возвышаются над стеной, поломаны и держатся как бы из последних сил, штукатурка на стенах потрескалась, а кое-где и совсем обвалилась, а двери!.. Ох, двери этих могил-склепов!..
Как только мы заметили эти склепы-могилы, мы ужя знали, что к некоторым из них мы подойдем и заглянем через двери внутрь. Во всяком случае, я это знал. Что к некоторым из этих склепов мы подойдем и заглянем через двери внутрь. Двери железные, почерневшие, непроницаемые, но в них кое-где есть отверстия, через эти отверстия можно заглянуть в склеп. И вот мы подходим к таким дверям и смотрим. В склепе полумрак, там сыро. В нос бьет запах воска, давно засохших цветов и плесени. Такой особый запах, словно с порога того света, где перед нами закрылся занавес, Чтобы мы не могли ни видеть, ни слышать всего, что там за занавесом происходит, один только запах, запах воска, засохших цветов и плесени, который нигде, кроме склепов, не встретишь. Потом в полумраке у стены мы различаем небольшой алтарь с шестью медными подсвечниками, в которых видны погасшие, наполовину сгоревшие свечи, но перед алтарем висит маленький красный огонек, он мерцает, словно светлячок, маленькая искорка, красная капля крови, мерцает над полусгнившей скамеечкой, освещая на ней молитвенник в черном кожаном переплете, а на полу — маленький, еще не увядший букет белых цветов. Кто-то здесь только что был, думаю я, во всяком случае недавно, может час назад, может вчера или позавчера, кто-то открывал эти ржавые двери, входил в склеп. А может, этот букет бросили через щель, в которую я смотрю? Мне кажется, что этого сделать нельзя. Бросать цветы в склеп через щель, мне кажется, нельзя. Над дверями склепа надпись: «Et ego resuscitabo eum in novissimo die…»14
Немного дальше другой, еще более старый склеп. В верхней части его железной, почерневшей и заржавевшей двери крестовидные решетки, мы снова заглядываем и смотрим внутрь. Там темно, пусто и одиноко. Только алтарь, на котором стоит маленькая застекленная рамочка с цветным текстом молитвы, стекло тускло поблескивает, а на покрывале, бывшем некогда белым, а теперь ставшем серовато-желтым, лежит опрокинутый подсвечник, на краях которого остались следы того, что раньше называлось серебром. Лампадка потускнела, она была пуста как сердце, которое давно перегорело, а теперь и не горит, и не светит, в нем поселилась одна темнота. Из этого склепа пахнуло еще большим холодом, сыростью, плесенью, запахом воска, перед алтарем лежал старый засохший букет с вложенными в него образками. Здесь солнце закатилось давным-давно, думаю я, сюда давно не ступала нога человека. Над алтарем висела давно потускневшая картинка, изображающая барашка, а над картиной надпись: «Ego sum pastor bonus...»15
Молча мы идем дальше, стараясь не шуметь, и заглядываем в третий склеп. Склеп этот совсем старый, разрушенный, обвалившийся, на стенах почти не осталось штукатурки — одни голые, побуревшие кирпичи, на крыше листья, опавшие с дерева, которое стоит рядом. Под крышей — маленькое окошко, как раз над дверью, но через него нельзя смотреть — оно слишком высоко и стекла у него темно-синие. Мы смотрим через щели в верхней части двери. Дверь совсем проржавела, щели образовались меж чеканными львами и крестами, и тут, когда наши глаза привыкли к кромешной тьме, а лица — к холоду и сырости, которые идут изнутри… мы увидали…
Старый, запылившийся алтарь без подсвечников и без покрывала — одно старое мертвое темное дерево, перед алтарем совсем сгнившая скамейка для коленопреклонений, обтянутая черным, кое-где прорванным сукном с остатками отделки из красного бархата — все это в пыли, в паутине, кругом — мертвые засохшие мухи… Над алтарем с вывернутой скобы свисает разбитый вдребезги сосуд для вечного огня, порою кажется, что сюда в свое время ворвался какой-то страшный, сокрушительный смерч; потолок весь покрыт плесенью, он сырой и потемневший… На каменном полу — следы воска, запыленные цветы, яркие осколки какой-то разрисованной вазы. Там, где алтарь, — рассыпавшийся венок с лентой, которая когда-то была, вероятно, синей, а может, и красной, на ней, вероятно, была и длинная надпись, но теперь лента не то почернела, не то побурела и выглядела словно обгоревшей, надпись стерлась, там же, на алтаре, лежал тусклый разбитый
— Что с тобой, Миша? — спрашивает Брахтл и держит палец возле рта.
—
— А может, ты хотел видеть белок? — спрашиваю я. Минек улыбается, Брахтл тоже, и мы идем дальше.
Могилы на другой стороне запущенные, заросшие травой, но все же то тут, то там лежит букетик, веночек, а то и горит свечка, хотя здесь почти нет людей — во всяком случае, их нет сейчас, когда мы пришли. Я чувствую за собой старческий чистый немой взгляд бабки, которая на этот раз говорит:
— Здесь люди лежат очень давно, и у них нет никого на свете. На каждом кладбище есть такие места, куда никто не ходит, потому что уже никого не осталось в живых. Вот и здесь. Белки? Они есть, но они на деревьях…
И вот мы видим могилу, где Минек остановился. Это ясно.
Обложенная песчаником могила покрыта зеленой плесенью, на могиле растет жесткая желтая трава, здесь же кусок разбитого цветочного горшка с остатками земли, превратившейся в пыль; от цветка, который когда-то рос в этом горшке, не осталось и следа. Памятник, сложенный из песчаника, завершается крестом, на нем — светлая мраморная доска, а на ней высечен ряд немецких имен. Имена, видимо, были когда-то высечены золотом, но золота уже почти не осталось, сохранились его остатки только на некоторых буквах да в уголках и в завитушках. Но если напрячь зрение, то можно прочитать имена по углублениям в мраморе. «Анна Мария Вальдмюллер, сконч. 1818…» Это имя стоит выше всех. Минек лезет в карман и достает спички и свечки.