Ладислав Фукс – Вариации для темной струны (страница 30)
— Ты ужасно хороший, и никто не смеет тебя утопить, — повторил Брахтл так ласково, как говорит с Минеком, и наклонился ко мне. — У тебя не замерзла рука? Ведь у тебя почти замерзла рука, не держись больше… — И он снял мою руку с парапета.
— Лебедей здесь нет, — сказал я и оглянулся на дорогу, которая шла за нашими спинами. — Они заколдованы на лебедином озере. На лебедином озере Жар-птицей… — засмеялся я. — Их ищет чернокнижник Мрак в черном плаще и островерхом клобуке… — засмеялся я снова и вдруг заметил, что по дороге за нашими спинами кто-то идет. По дороге от памятника, по которой мы пришли сюда. Какая-то девочка с сумкой. Вероятно, какая-нибудь школьница.
— Лебедей здесь нет, — сказал Минек, украдкой взглянув на скалу. — Я однажды читал… Я однажды читал, — повторил он снова, когда Брахтл улыбнулся, — что когда лебеди чувствуют приближение смерти, они поют, потому что радуются, что отправляются к тому королю, которому служат. А люди, потому что сами боятся смерти, клевещут на лебедей и говорят, что они оплакивают свою смерть и поют от скорби, прощаясь. Но их еще никто не слышал только так говорят. Ты пошлешь и мне письмо? — спросил он и поправил красивый серый шарф на шее под пальто.
— Господа, — сказал я и посмотрел на школьницу которая подошла к пруду и остановилась недалеко от нас у парапета, — господа, будьте уверены, пошлю вам самые красивые открытки, какие только достану в Вене, а может, и привезу чего-нибудь. Но… — прибавил я быстро,— я еще не очень в этом уверен…
— Почему? — Брахтл поднял мою руку…
— Почему, — улыбнулся я, держа руку поднятой, — потому. Разве мы знаем, что еще произойдет до того дня?
— Но ведь ты говорил, если будет хороший табель, то поедешь, — затряс мою руку Брахтл, будто хотел, чтобы я опомнился пли чтобы развеселить меня.
— Это да, — сказал я, рука моя продолжала трястись. — Но дело в другом. Чего смотришь, ты…
Брахтл и Минек обернулись, школьница смотрела на нас, и мне вдруг показалось, что она ждет, когда мы подойдем к ней и начнем разговаривать. Что я назначу ей свидание.
— Чего смотришь… — повторил Брахтл. — Перестань смотреть!
— Пойдемте, господа, — сказал я и заставил себя улыбнуться. — Эта девочка ждет, пока мы с ней заговорим. Какая-то навязчивая.
— Хорошо, — сказал Брахтл, пройдя несколько шагов, — но чтобы я тебе мог верить. Чтобы ты снова не передумал и не стал бормотать, что пошлешь пасхальную открытку. Я не хочу, чтобы ты что-нибудь привозил. — И Брахтл мотнул головой, чтобы отбросить волосы с глаз — на нем не было берета. — Хватит и открытки. — Он залез в карман и вытащил черно-белую обезьянку.
— Как все это понимать: чтобы ты мог мне верить, чтоб я опять не передумал, не бормотал, — спросил я. — Кто кому не может верить?
— Это ясно, — засмеялся он, — здесь свидетель.
Брахтл снова спрятал обезьянку и взял меня под руку. Он был доволен и улыбался. Минек тоже.
Потом я оглянулся, за нами кто-то шел. Это была та же самая школьница.
— Эта девочка идет за нами, — предупредил я.
Мы оглянулись, и Брахтл махнул головой.
— Пусть себе идет, раз ей нравится, не оглядывайся. Но мне кажется, Михал, ты ошибаешься. Это не та же девчонка. Их —
Я быстро оглянулся, Брахтл был прав. Их было две. У той, первой, были косы с розовыми бантами.
— А у пруда, — сказал я, — была одна.
— У пруда была одна, а теперь их две. Вторая, наверное, пришла потом. Что из того, чего ты испугался?
Правда, ничего такого не было, теперь их две, а у пруда была одна… Я уже не боялся! Только бы я опять не передумал и не бормотал, чтобы он мог мне верить. Все было наоборот, совсем наоборот, но он это понял так… я обрадовался. Я вспомнил, как он отлупил Фюрста, как Фюрст старался не испачкать свой костюм, и представлял себе, как изобью Фюрста. Этот мальчишка в отутюженном костюме, с накрахмаленным воротником показался мне вдруг таким отвратительным, что, появись он сейчас, я бы повалил его на землю. Будь у меня этот твердый, холодный металл из кожаного пальто отца… Это была, конечно, безвредная фантазия, олень с золотыми рогами, ковер-самолет, сон в серебряных облаках, я улыбнулся… Мы подошли к памятнику и на секунду остановились. На большом темном мраморном постаменте посреди черного квадрата перекопанной земли все еще сидел у ног графа тот большой настоящий дрозд, скамейки крутом были мокрые, пустые, некоторых не хватало — наверное, их куда-то унесли на зиму, от деревьев шел холод и пустая, серая зимняя тишина. Когда мы повернулись, те две школьницы как раз появились за памятником. Они разговаривали и глядели в другую сторону. Куда-то на дурацкие красные крыши. И хотя я ничего подобного раньше не испытывал, было мне ясно, что они глядят туда нарочно, только так… Они догнали нас и независимо прошли мимо, глядя на этот раз на мокрые скамейки. Немного погодя девочка с косами и бантами замедлила шаг, так же поступила и вторая, вроде бы нам показывали, чтобы мы к ним присоединились.
— Ну, конечно, — сказал я вслух, — вы угадали, у нас много свободного времени.
— Давай пойдем сюда, и мы с ними разойдемся, — сказал Минек и показал на маленькую тропинку.
— Мы все равно пошли бы сюда, — усмехнулся Брахтл. — По той дороге, по какой идут они, мы пришли бы к ковру из цветов…
Чем дальше мы шли, тем веселее нам было, мы стали баловаться, даже Минек, который обычно бывает тихим. Мы прошли вдалеке от ковра из цветов — через газоны было видно, что он черный, перекопанный, кое-где покрыт хвоей.
— Обезьянка — свидетель, — сказал я, — только это чепуха. Я прислал бы письмо и еще что-нибудь и без нее. Апельсинчики, — прыснул я со смеху и ткнул Брахтла в бок, — были хороши.
— Апельсинчики были хороши, — взвыл Брахтл и погнался за мной, — свидетель — обезьянка, Минек и я. Если не пришлешь открытку, то обезьянка тебя сожрет, Михала уже не будет, — он схватил меня за шиворот и стал трясти мою голову так, что я охотно свалился бы на землю, если бы земля не была такая черная, — не будет Михала, Михалека.
— Какую-нибудь самую дешевую открытку за грош, — хохотал я, — за грош.
Недалеко от церкви святого Михаила мы попрощались с Минеком. Прежде чем повернуть за угол, он оглянулся и помахал нам рукой. Школьниц здесь уже не было видно.
— Их и след простыл, — заскулил я, — наверное, вышли за цветником или повернули к пруду. — Ты их не утопил? — боднул я головой Брахтла.
— Ах ты, баран! — крикнул он и бросился на меня, но я увернулся.
На перекрестке возле москательной лавки я оглянулся на тротуар.
— Чего эта мышь там вертится, — закричал он, притворяясь ужасно сердитым, — чего вынюхивает?
— Ищу спичечную коробку…
Он уже не догнал меня. Я чувствовал себя как на празднике. Сегодня был счастливый день, и жизнь была прекрасна.
Я не мог дождаться вечера, когда вернется отец и увидит мой табель. Он мог прийти и ночью, когда я засну, но я могу оставить табель на столе в столовой, прислонив его хотя бы к старому русскому подсвечнику, который мы обычно зажигаем возле бабушки в день ее рождения. Я мог бы в конце концов зажечь все свечи и оставить их зажженными, как на маскараде, чтобы, вернувшись ночью, отец увидел мой табель рядом с подсвечником. Мне даже показалось, что он и не ждет такого хорошего табеля, какой я получил. Что он ждет худшего и будет удивлен. Ага, это возможно, думал я. Перед ужином в столовой я сказал маме, что, если мы поедем, я попросил бы немного денег, чтобы мог купить открытки и что-нибудь на память.
— Я обещал Брахтлу и Минеку, но хотел бы привезти чего-нибудь и Катцу, Броновскому, Буке и еще другим. Тут уж ничего не поделаешь, — засмеялся я.
— Разумеется, — кивнула мать, но мне показалось, что она странно чем-то озабочена, — купишь что-нибудь хорошее, доставишь им радость. Нужно купить и Руженке, а Гини надо привезти что-нибудь из Праги. Но как только вы приедете, ты должен немедленно дать мне телеграмму — пошли с главного почтамта. Вы приедете рано утром, и почтовые отделения будут еще закрыты. Ты знаешь, где в Вене главный почтамт?
В это время послышался звук отпираемой двери — возвращался отец. Сегодня он опять явился раньше, чем обычно, — мне не пришлось оставлять табель на столе рядом с подсвечником, я мог лично отдать его. Отец прошел прямо в кабинет, но вскоре вышел в столовую, и у меня забилось сердце.
— У тебя в комнате на столе лежат апельсины, — сказал он, когда просмотрел табель, который я ему подал, и тут же вернул мне его обратно.
Я кусал пододеяльник — белый, жесткий и сухой, с ароматом цветов. Что со мной происходило, я не понимал, наверное, это и нельзя было понять, можно только почувствовать. Мне казалось, что это не имеет никакого смысла или это только сон.
После ужина пришла в столовую Руженка, чтобы убрать посуду, она сказала;
— Так я нашла бледно-голубой свитер. Нужно его для дороги выстирать в порошке, я купила пачку.
Потом заговорил отец.
— Я получил известие, что перед самой пасхой, — сообщил отец и при этом махнул рукой, будто говорил совсем о посторонних вещах, а не о том, что сам хорошо знает… Он сидел спиной к зеркалу, под которым стоял графин с водой, — перед самой пасхой в Вене произойдут изменения в правительстве и в армии. Из нашего путешествия, — взглянул он на меня, — ничего не выйдет. Говорю тебе