18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Квант М. – Лишние детали мироздания (страница 2)

18

— Доброе утро, Анна Тихоновна, — мягко произнёс доктор, останавливаясь у порога. Он знал, что ближе подходить нельзя: кровать стояла в «красной зоне».

— Доброе утро, Алексей Филиппович, — отозвалась она, не поворачивая головы. Голос у неё был глухой, монотонный. — А вы знаете, что в «Евгении Онегине» ровно пять тысяч четыреста сорок шесть строк?

— Не знал, — честно ответил доктор.

— И я не знала. Пока не пересчитала. Вчера ночью. Пять тысяч четыреста сорок шесть. Делится на два? Делится. На четыре? Нет. Уже не делится. Я всю ночь не спала, Алексей Филиппович. Я думала, можно ли верить Пушкину, если его главный роман не делится на четыре без остатка?

Разумовский слушал, не перебивая. В этом и заключалась терапия. Дать пациенту выговориться, перевести внутренний монолог во внешний диалог. Озвученная мысль теряет часть своей ядовитой силы.

— Пушкин писал сердцем, а не арифмометром, Анна Тихоновна. Может быть, в этом и есть высшая гармония? — спросил он.

Женщина медленно, как механическая кукла, повернула голову. Глаза у неё были красные, воспалённые, но сухие. Она не плакала. Она вычисляла.

— Гармония — это когда делится без остатка. А тут — остаток. Два. Целых две строки лишние. Куда их деть? Они мешают. — Она вдруг замолчала и прислушалась. — Вы слышите?

— Что именно? — насторожился доктор.

— Стук. В стене. Это не батарея. Это шаги. Кто-то ходит. Три шага — пауза. Три шага — пауза. Три шага. А три — это нечётное. Это плохо. — Её голос задрожал, и доктор поспешил сменить тему, чтобы не спровоцировать приступ паники. Он предложил ей прогуляться в сад, где ровные линии подстриженных кустов создавали ощущение упорядоченности. Анна Тихоновна согласилась, но попросила дать ей десять минут на «завершение цикла мыслей».

Разумовский вышел в коридор. Стук, о котором говорили и Завхоз, и пациентка, он тоже слышал. Где-то на грани слуха, почти инфразвук, пульсировал в стенах здания. «Надо всё-таки глянуть на эту чёртову батарею, — подумал доктор, — иначе у меня половина отделения сляжет с навязчивым подсчётом ритмов».

Он заглянул в палату напротив. Здесь жил молодой человек по имени Максим, двадцати пяти лет, страдающий редкой формой ОКР — навязчивой чистотой речи. Он боялся «грязных» слов. Не матерных, нет. Грязными он считал слова, обозначающие разложение, гниение, увядание. Он не мог сказать «плесень», «ржавчина», «труп», «умирать». Если в разговоре всплывало нечто подобное, Максим начинал судорожно мыть руки и полоскать рот, буквально выскребая язык зубной щёткой, пока дёсны не начинали кровоточить. Сейчас он сидел за столом и рисовал. Рисунки у него всегда были кристально чистыми: геометрические фигуры, идеальные линии, ни одного пятнышка. Абсолютная дистиллированная пустота.

Доктор поинтересовался его самочувствием. Максим ответил, что чувствует себя «сносно», если не считать того, что в воздухе сегодня чувствуется «запах». Но назвать источник запаха он не мог. Запах был из категории запретных. Разумовский проверил его язык и дёсны — всё было в порядке, пациент держался. Врач назначил ему увеличение дозы селективных ингибиторов обратного захвата серотонина и пошёл дальше.

Длинный коридор третьего этажа упирался в глухую дверь подсобки, на которую жаловался Завхоз. Эта часть здания почти не использовалась. Здесь пахло сырой штукатуркой и старыми газетами. Разумовский не собирался заходить внутрь, его путь лежал в правое крыло, к палатам для лежачих и тяжёлых, но у самой двери он задержался. Ему показалось, что звук шагов за спиной сменил ритм. Он обернулся — коридор был пуст. Только длинная ковровая дорожка, уложенная для глушения звуков, убегала в сумрак к лестничному пролёту.

Алексей Филиппович приложил ухо к холодной деревянной филёнке подсобки. Изнутри не доносилось ничего, кроме того самого метрономного стука. Чёткого, ритмичного. Но теперь доктор отчётливо понял, что стучит не труба. Звук был сухим, щелчковым. Так мог бы стучать камешек, падающий в жестяную банку. Или... так мог бы щёлкать чей-то сустав. Отогнав нелепую мысль, Разумовский взялся за ручку. Ручка была заперта. Ключ, скорее всего, был только у Завхоза. Доктор решил не нагнетать обстановку и отправился к основному контингенту.

День в «Равновесии» катился по накатанной колее. В полдень подали обед. Трапеза в общем зале напоминала шахматную партию вслепую. Повара знали, что для пациента из пятой палаты пюре не должно касаться котлеты, иначе обед превратится в пытку. Для дамы из восьмой весь столовый прибор должен был быть разложен под углом девяносто градусов к краю стола. Для подростка в дальнем углу еда раскладывалась по цветам: зелёное к зелёному, красное к красному, белое к белому. Персонал двигался бесшумно, словно ниндзя в мягких тапочках, предугадывая желания и страхи. Скандалы случались редко, но метко. Например, когда на прошлой неделе повариха перепутала и положила Аркадию Семёновичу, только что поступившему, зелёный горошек рядом с яичницей (жёлтое плюс зелёное — гремучая смесь!), случился форменный взрыв. Петровский, не проронив ни слова, аккуратно отодвинул тарелку, встал и принялся с методичностью робота стаскивать скатерти со всех столов. Он делал это молча, с выражением глубочайшего удовлетворения на лице, словно освобождал мир от скверны. Три санитара еле скрутили его, не повредив ни ему, ни себе.

После обеда наступал «тихий час». Время, когда пациентам предписывалось лежать в кроватях с выключенным светом и принудительно ни о чём не думать. Упражнение считалось полезным, но на практике превращалось в пытку. Лишённые возможности совершать ритуалы, люди лежали в полумраке, и их мозг начинал пожирать сам себя. Кто-то принимался беззвучно шевелить губами, проговаривая цифровые последовательности, кто-то выстукивал пальцами по одеялу сложные ритмические рисунки, подавляя желание вскочить и побежать проверять замки и выключатели. Палаты наполнялись тихим шорохом навязчивостей. Воздух сгущался от напряжения, становился вязким, как сироп.

Доктор Разумовский сидел в ординаторской, просматривая записи камер видеонаблюдения. Формально — проверял порядок. На деле — искал причины тревог пациентов. Часто люди с ОКР, несмотря на всю иррациональность их страхов, обладают невероятной чувствительностью. Они замечают малейшие отклонения в окружающей среде, которые здоровый человек пропустит мимо ушей. Завхоз жаловался на стук. Анна Тихоновна жаловалась на стук. Максим чуял запах. Значит, в здании действительно что-то происходило.

Просматривая записи с коридора третьего этажа, Разумовский машинально проматывал пустоту. Коридор, дорожка, закрытая дверь подсобки. Семь часов утра. Завтрак, движение санитаров. Девять утра. Терапия, прогулки. Одиннадцать. Анна Тихоновна выходит из палаты, идёт к окну, стоит там пять минут ровно, затем возвращается. Одиннадцать двадцать три. Дверь подсобки открывается.

Доктор поставил запись на паузу, потом отмотал назад и включил замедленное воспроизведение. Открывается. Сама. Ручка поворачивается, дверная створка чуть-чуть отходит внутрь подсобки, а затем, секунд через пятнадцать, плавно, без единого скрипа, закрывается обратно. Никто не входил. Никто не выходил. Электромагнитный замок, установленный на этой двери, на записи показывал состояние «закрыто» всё время, пока дверь была приоткрыта. Сбой датчика? Сквозняк? Но сквозняк не мог повернуть шариковую ручку с тугим механизмом. Сквозняк распахивает двери, бьёт ими, но не прикрывает их аккуратно и бесшумно. А главное, в этот момент на записи было видно, как ковровая дорожка в коридоре слегка примялась. Словно кто-то невидимый сделал шаг из подсобки в коридор.

Алексей Филиппович почувствовал холодок в области затылка. Не страх, нет. Скорее, раздражение учёного, столкнувшегося с неучтённым фактором. Он был материалистом до мозга костей. Человеческая психика представлялась ему сложнейшим биокомпьютером, в котором глюки кода приводили к ошибкам исполнения. ОКР был ошибкой ввода данных. Но сейчас ошибка фиксировалась объективной аппаратурой. Он скопировал фрагмент записи на рабочий стол и перемотал дальше.

Ночь. Три часа семнадцать минут. В палате у Анны Тихоновны загорается свет. Женщина садится в кровати. Она что-то говорит в пустоту. Губы двигаются быстро-быстро. Затем она встаёт и начинает расхаживать по палате. Маршрут всё тот же: три шага — остановка, касание виска, поворот. Но в какой-то момент она замирает перед стеной, смежной с той самой подсобкой, и прикладывает к ней ладонь. Стоит так около минуты. А затем... Разумовский придвинулся ближе к экрану, напрягая зрение. Качество картинки оставляло желать лучшего, но было заметно, как обои на стене слегка колыхнулись. Будто по ним прошла волна. Будто стена на секунду стала жидкой, а затем снова затвердела.

— Галлюцинация, — произнёс доктор вслух. — Дефект матрицы. Или блик от фар за окном.

Но за окном в три часа ночи не было машин. Клиника стояла в глуши, а фонари на подъездной аллее автоматически гасились в полночь. Он перемотал запись на несколько минут назад, чтобы убедиться в отсутствии внешних засветок. Но вместо этого заметил другое. На ленте времени, в углу экрана, мелькали цифры. Три часа семнадцать минут. Секунды бежали: пятьдесят восемь, пятьдесят девять, ноль-ноль... и вдруг — снова пятьдесят восемь. Секунда повторилась дважды. Или время замерло на долю мгновения, или техника дала сбой. Но если дала сбой техника, то почему пациентка, Анна Тихоновна, в этот самый момент отдёрнула руку от стены и с криком упала на пол? На записи было видно, как прибегает ночная медсестра, как её успокаивают, делают укол. Утром Анна Тихоновна ничего не помнила. Случай списали на приступ.