реклама
Бургер менюБургер меню

Кутрис – Осколки миров (страница 28)

18

Внутри всё ещё кипел нервный азарт. Нужно будет аккуратно расспросить про эту, уже во второй раз проявившуюся странность. Бьюсь об заклад, что это связано с белёсой рысью, чей филей я отведал несколько дней назад.

После случившегося я осторожно и с вниманием обошел место аварии по кругу, но живых больше не обнаружил. Только тишина прерывалась завываниями ветра, да сладковатый запах смерти въедался в одежду.

Спустя два часа к нам подошла кавалькада из форта: несколько грузовиков с бойцами и странная машина с краном… Дело закипело с привычной для здешних обитателей мрачной расторопностью. Раненого, уже без сознания, погрузили в один из фургонов. Он уехал первым, и я мысленно пожелал ему удачи — в этом мире её нужно вдвое больше.

Затем заработал кран. Его стрела, словно клюв гигантской птицы, впивалась в искорёженный металл, со скрежетом отрывая одну машину от другой. Общими усилиями мы перевернули более-менее целые автомобили на колеса, сцепив их друг с другом в этакий несуразный поезд.

Глава 18

Ответы на невысказанные вопросы.

Перед обратной дорогой в форт, когда автомобили готовили к дороге, доливали в бензобаки топливо, Ян отошел в сторону, чтобы перекурить. Я присоединился к нему и, после некоторых раздумий, всё-таки задал вопрос, который давно не давал мне покоя:

— Ян, скажи, а дети здесь бывают?

Он не ответил сразу. Сделал несколько затяжек, прикрывая огонёк ладонью от ветра, и несколько секунд смотрел куда-то поверх линии горизонта — не вдаль, а словно в себя, прикидывая, стоит ли вообще продолжать разговор.

— Бывают, — глухо и коротко бросил он, почти без эмоций. Но что-то я уловил — чувство, что затронул его за самое сердце. — Но это не то, о чём здесь любят говорить.

Он затянулся, медленно выпустил дым, прежде чем продолжить:

— Впрочем, так или иначе ты всё равно узнаешь.

Я хотел что-то спросить, но он продолжил сам, уже не глядя на меня, его взгляд был прикован к чему-то невидимому, далекому:

— Для родителя оказаться здесь с ребёнком — это худшее, что может случиться.

И, помолчав ещё секунду, добавил тише, словно ставя точку в невыносимой истине:

— Мы здесь не стареем. А дети… — он едва заметно дёрнул плечом, — дети здесь не растут.

В голове сама собой сложилась сцена, от которой свело живот, а по спине пробежал озноб.

Мать, нянчащая младенца.

Не месяц, не год, а, может быть, десятки лет.

Тот же самый вес на руках, неизменный, как проклятие. То же беспомощное тельце. Те же глаза, сначала детские, но которые постепенно взрослеют…

Или мальчишка, нескладный, угловатый шкет, проживающий десятки лет, застрявший между детством и тем, чему никогда не суждено случиться.

Он видит, как все вокруг. влюбляются. Теряют. Находят. А он остаётся прежним.

Навсегда лишённый возможности стать мужчиной.

Дети с недетскими, взрослыми глазами, в которых отражается вечная тоска.

Навсегда лишённые надежды познать любовь женщины — не детскую, не жалостливую, а настоящую, всепоглощающую.

Я поймал себя на том, что сжимаю зубы так, что ломит челюсть, пытаясь вытолкнуть эти мысли, но они уже въелись в мозг.

— И что с ними в итоге происходит? — задал я вопрос, уже почти зная ответ, но надеясь на чудо.

— По-разному, — сказал он хмуро, его голос был сухим, как песок. — Рано или поздно такой застрявший ребёнок уходит в Степь.

Он затянулся, не глядя на меня.

— Иногда их убивают собственные родители. Говорят, что из милосердия.

Он сделал паузу, длиннее предыдущих, и эта тишина была тяжелее любого слова.

— А иногда… — Ян пожал плечами. — Иногда они просто живут. И тихо сходят с ума, постепенно, по чуть-чуть, пока однажды не решат, что за воротами лучше.

Возвращение в форт прошло почти без слов. Наш автомобиль то отставал, то, наоборот, вырывался вперёд, чтобы разведать дорогу для траурной кавалькады. Рыскал впереди, словно сторожевой пёс, бегущий вдоль похоронной процессии.

Грузовики медленно и тяжело втягивались под своды «Зигфрида», словно сама Степь неохотно отпускала свою добычу. Колёса скрежетали по камню, двигатели рычали глухо и устало, словно звери, измотанные тяжелой дорогой.

Когда ворота сомкнулись за нашими спинами с глухим металлическим стоном, ветер, запах пыли и смерти остались снаружи, отрезанные толстыми стенами.

И только тогда, в этой вязкой тишине за сомкнувшимися воротами, меня догнала мысль, от которой стало по-настоящему не по себе. Она пронзила меня, как ледяной осколок.

Если осколки миров проваливаются сюда, не заботясь ни о датах, ни о последовательности лет, ни о здравом смысле, то что мешает этому месту так же равнодушно собирать людей из разных времён, как и из разных стран? Словно гигантский, безразличный коллекционер.

Значит, здесь мог оказаться кто угодно. Любой.

Мой прадед, например, — пропавший без вести в Отечественную войну.

И я вдруг ясно, до дрожи, понял: если судьбе было угодно, то он мог и не умереть вовсе. Он мог не погибнуть под Бородино, а очутиться в этой самой Степи. Таким же потерянным, напуганным и злым, каким был я сам всего несколько дней назад.

От этой мысли стало особенно тяжело. Она давила на грудь, лишая воздуха.

Потому что если это возможно, значит, когда-нибудь я могу встретить человека с моими же чертами лица.

И тогда вопрос будет уже не в том, выживу ли я.

А в том, узнаю ли я его раньше, чем он нажмёт на спуск.

— Пётр, пошевеливайся, — весело толкнул меня в плечо Ян. — А то что-то ты какой-то смурной.

Он прищурился, разглядывая меня сбоку, и уже не так шутливо добавил:

— Или ты всё переживаешь из-за того парня… которого убил?

— Да нет, — ответил я после короткой паузы. — Я же говорил… что воевал.

Я пожал плечами, стараясь придать жесту небрежность, чтобы скрыть внутреннее напряжение. Но вышло слишком уж старательно, я и сам это заметил.

— Лишать жизни мне не впервой.

Фраза была избитой, стертой до дыр, как старая монета. Я произносил её раньше — перед другими, и перед собой, чтобы убедить себя в собственной бесстрастности. Но сейчас она прозвучала, как плохо выученная роль у плохого актера.

Я знал, что говорю правильно. Так, как должен говорить человек, смотревший смерти в глаза. И всё же, где-то глубже, под привычной броней слов, шевельнулась упрямая, неприятная мысль, словно червь в яблоке: раньше я стрелял в солдат, таких же как я, только по другую сторону фронта, а не в мальчишек с револьвером в дрожащей руке.

Мы ещё не успели толком войти в казарму, как внутри меня неприятно кольнуло тем самым чувством, которое приходит раньше слов и приказов. Так бывало и раньше: перед вызовом в штаб, где решались судьбы, перед допросом, где каждое слово могло стать приговором, перед тем, как чья-то жизнь, а порой и смерть, решалась без моего участия, где-то там, наверху.

Не успели мы войти в казарму, как почти с порога Вебер громко гаркнул:

— Волков! Герр полковник ждёт тебя.

И, уже повернувшись к одному из солдат, быстро отдал несколько коротких приказов по-немецки.

— Дитрих тебя проводит.

Ян бросил на меня быстрый взгляд — не сочувствующий, не насмешливый, но внимательный. Таким смотрят на человека, которого уводят не в баню и не на обед, а куда-то, откуда не всегда возвращаются прежними.

Я лишь кивнул, сдал винтовку с боеприпасами и пошёл вслед за сопровождающим.

Полковник фон Штауффенберг не предложил мне сесть.

Он стоял у окна, заложив руки за спину, словно статуя, и смотрел не на внутренний двор форта, а куда-то поверх стен, туда, где начиналась Степь. Лампа на письменном столе была погашена, и кабинет освещался лишь холодным вечерним светом. Из-за этого резкие черты его лица казались ещё строже, почти высеченными из камня, безжизненными и непреклонными.

— Капитан Волков, — произнёс он, не оборачиваясь. — Мне доложили, что вы владеете латынью.

Я на мгновение замешкался, словно споткнувшись на ровном месте. В этом месте, где каждый день был борьбой за выживание, любое знание могло неожиданно оказаться либо ценностью, либо приговором.

— В рамках классического образования, господин полковник, — ответил я осторожно, взвешивая каждое слово. — Читаю, говорю, понимаю.

Он повернулся медленно, изучающе. Взгляд был спокойным, но в нём чувствовалась холодная безжалостная расчётливость, с которой на войне решают, кого отправить в разведку, где шансы на выживание призрачны, а кого — в лобовую атаку, где смерть почти гарантирована.