Кукуша – Жареный (Кукуша #2) (страница 1)
Кукуша
Жареный (Кукуша #2)
Пролог, в котором мандарины кончились, а любовь (кажется) нет
После того памятного воскресенья, когда во дворе случился первый Круг, прошло две недели. Две недели, наполненные мандариновым ароматом, философскими спорами с бабой Зиной о смысле бытия (баба Зина утверждала, что смысл бытия — в пирожках с капустой, и это было трудно оспорить) и тихой радостью от того, что соседи перестали хлопать дверями друг перед другом.
Мандарины кончились на третий день — Кукуша раздала их всем: бабе Зине (полкило, та пересыпала их в хрустальную вазу, которую доставала только по большим праздникам), дяде Грише (три штуки, он съел два, а третий положил в бардачок «на счастье», и с тех пор каждое утро проверял, не испортился ли мандарин, — не испортился, лежал как заговорённый), Валерию Степановичу (целый килограмм — он делал вид, что не рад, но съел всё за вечер, а кожуру почему-то высушил на батарее и потом нюхал, когда никто не видел), Лене с Артёмом (ребёнок вымазался в мандариновом соке с ног до головы, и потом Лена три часа оттирала его в ванной, но улыбалась при этом), девочкам-студенткам Ане и Кате (они съели мандарины под мангу и гитарные аккорды, и, как потом призналась Катя, «это был лучший вечер на практике, потому что хоть что-то сладкое»), даже дворнику дяде Вите — он сказал: «Мандарины — это хорошо, но водка лучше, потому что водка греет изнутри, а мандарины только изнутри и снаружи одновременно, но водка — это философия, достойная мужчины». Кукуша не стала с ним спорить — дядя Витя был пьяницей, но пьяницей с чувством стиля.
И конечно, кошке Рыжей. Рыжая только понюхала мандарин, фыркнула и ушла в угол обиженно трясти хвостом — кошки не едят цитрусовые, и Рыжая считала, что её оскорбили, предложив такую гадость. Но Кукуша была непреклонна: «Надо делиться со всеми живыми существами, даже с теми, кто не оценит. Это по-христиански».
Гирлянда перегорела на пятый день. Розовый и фиолетовый, которые так радовали глаз в серые февральские вечера, сменились зловещим мерцанием одного-единственного зелёного диодика. Он мигал с частотой эпилептического припадка — три вспышки в секунду, без остановки, круглосуточно. Дядя Гриша, у которого была «чуйка на всё электрическое», сказал, что от такой гирлянды у него «крыша поедет быстрее, чем от самогона Зинаиды».
— Она не гонит самогон, — возразила Кукуша.
— А что она делает с этими пирожками? — спросил дядя Гриша загадочно. — Добавляет туда что-то? Я после её капустных три дня летаю.
— Она добавляет любовь, — объяснила Кукуша. — Любовь бывает разной. Иногда она похожа на самогон.
Дядя Гриша долго молчал, потом сказал: «Ты, Кукушка, странная. Но с тобой не соскучишься», — и ушёл. А Кукуша, вздохнув, убрала гирлянду в сумку до лучших времён. В кармашке сумки лежала мандариновая корка — на память.
Круги продолжались. Уже без гирлянды, без мандаринов, но с тем же упорством, с которым Кукуша писала курсовую. Просто люди собирались у тополя, держались за руки и говорили хорошие слова. Сначала приходило человек пять-шесть — баба Зина, дядя Гриша, Валерий, Лена с Артёмом, Аня и Катя. Потом — три. Потом — только баба Зина, дядя Гриша и Кукуша. Валерий отмазывался тем, что у него «отчёт в ЖЭКе, квартальный, сами понимаете». Лена — что Артём «капризничает, у него зубы режутся, всю ночь не спала». Девочки — что у них «зачёт по педагогике, а преподаватель — дура, требует конспекты за полгода».
Кукуша не унывала. Она вообще была человеком, который умел не унывать даже тогда, когда обстоятельства складывались против неё. Может быть, потому что она читала слишком много Платонова, а Платонов учил, что надежда умирает последней — и даже после смерти она иногда воскресает, если её хорошенько полить мандариновым соком.
— Трое — тоже круг, — говорила она, стоя под тополем, сжимая руки бабы Зины и дяди Гриши. — По Платону, даже два человека уже образуют соборность. А три — почти Святая Троица. Только без Бога-Отца и Святого Духа. Чистый Бог-Сын. Страдающий. Как мы.
— Не кощунствуй, — ворчала баба Зина, но приходила. Всегда. Даже когда шёл снег, и снег забивался за воротник её пухового платка. Даже когда болела нога, и она хромала к тополю, опираясь на палку, которую ей вырезал дядя Гриша (он умел вырезать палки — и вообще всё, что требовало рук и терпения). Даже когда в районном чате кто-то написал, что Кукуша «сектантка и морочит людям голову». Баба Зина ответила тогда: «Если секта состоит из одного философа, одной старухи и одного пенсионера с “Запорожцем”, то это не секта, а драматический кружок». Её заблокировали на два часа, но она была горда.
Дядя Гриша приходил реже — то машина ломалась (а она ломалась каждую неделю, потому что «Запорожец» был старше Кукуши и имел собственное мнение на тему того, стоит ли заводиться по утрам), то давление скакало (он мерил давление старым тонометром, который врал на двадцать единиц, но дядя Гриша верил ему, как библии). Но если приходил, то приносил с собой что-нибудь вкусное: то пакет пряников (тульских, с ванилью), то банку варенья (смородинового, кислого — «для бодрости»), то, однажды, бутылку коньяка «для сугреву, потому что на улице минус пятнадцать, а вы, бабы, мёрзнете».
Кукуша коньяк пить не стала (она вообще не пила, кроме чая и, иногда, кефира), но баба Зина выпила рюмку, крякнула, сказала: «Хороший мужик, Гриша. Жаль, что женатый». Дядя Гриша покраснел так, что стал похож на помидор, пробормотал что-то про «старые дрожжи» и ушёл чинить зеркало — которое, кстати, уже было приклеено, но он находил всё новые и новые причины, чтобы его подкрутить.
А потом случилась новость, которая перевернула всё. Или почти всё. По крайней мере, то, что Кукуша считала «всем».
Глава 1. Горячая идея (и холодный душ)
Во вторник вечером Кукуша вернулась в общежитие после зачёта по «Философии XX века». Зачёт она сдала на «отлично» — можно было выдохнуть и позволить себе немного радости. Но для этого «отлично» пришлось три часа спорить с доцентом Курочкиным о том, можно ли считать постмодернизм концом философии.
Курочкин был маленьким ядовитым человечком с усиками, как у Чехова, и с такой же любовью к коротким, убийственным фразам. Он носил твидовые пиджаки, которые пахли нафталином и табаком, и имел привычку постукивать пальцем по столу, когда студент говорил глупость.
Кукуша считала, что постмодернизм — это не конец, а ирония над концом. «Это как сказать, что смерть — это конец жизни, но жизнь-то продолжается до самой смерти, и даже после неё — в памяти, в книгах, в мандариновых корках!» — горячилась она, размахивая руками.
Курочкин возражал. Он говорил, что постмодернизм — это «языковая игра, в которой проигрывают все», что Деррида — «шарлатан с приятным акцентом», а Бодрийяр — «пессимист, который не умел пользоваться компьютером». В конце концов, они оба устали: Кукуша — от того, что Курочкин перебивает, а Курочкин — от того, что Кукуша не перебивает, а дослушивает до конца, а потом отвечает так, что непонятно, кто из них доцент, а кто — студентка четвёртого курса с растрёпанными волосами и мандариновой коркой в кармане.
— Ветрова, заберите вашу пятёрку и идите, — сказал Курочкин, потирая виски. — У меня голова от вас болит. Вы хуже зубной боли. Потому что зубную боль можно вылечить, а вас — нельзя. Вы — экзистенциальная проблема.
— Спасибо, — сказала Кукуша. — Это лучший комплимент, который я слышала сегодня. А сегодня я слышала, как дядя Гриша назвал меня «солнышком ломанутой энергосистемы». Вы — вторые.
Она забрала зачётку и вышла. На душе было тепло и радостно, несмотря на то, что на улице было минус двенадцать, а в кармане — минус триста рублей.
В комнате её ждала Настя. Настя сидела на подоконнике — любимом месте всех обитателей общежития, откуда видно весь двор, тополь и скамейку, на которой собирались круги, — и пила чай из большой кружки с надписью «World's Best Historian». Кружку ей подарил бывший парень, который потом ушёл к другой, но Настя не выбросила кружку — «история есть история, её не выбросишь».
Настя была одета в три слоя: майка, флисовая кофта, бабушкин шерстяной свитер. В общежитии опять отключили отопление на два часа — по графику, который, казалось, составлял дядя Гриша в плохом настроении и при участии тёти Любы, которая считала, что «студенты должны закаляться, а не сидеть в тепле как парниковые растения».
Рыжая дремала у неё на коленях, свернувшись в рыжий клубок с белым пятном на боку. Кошка дышала ровно и мурлыкала что-то кошачье — возможно, жаловалась на холод.
— Кукуша, — сказала Настя, не поднимая глаз от телефона (она листала ленту в районном чате, где обсуждали, кто не убрал за собакой, кто громко слушает музыку, и почему во втором подъезде не работает лифт), — знаешь, что завтра?
— Среда, — пожала плечами Кукуша, скидывая куртку (куртка была старая, мамина, с оторванной пуговицей, которую Кукуша закалывала брошью с Чеширским котом — «это иронично, потому что я тоже часто исчезаю в своей философии») и падая на диван. Диван жалобно скрипнул — ему было лет двадцать, и он помнил ещё студентов нулевых, которые пили портвейн и спорили о Лимонове. — День, когда я должна дочитать статью про «Символизм и реальность» у Андрея Белого. Очень скучная статья. Белый, конечно, гений, но он пишет как человек, который съел слишком много борща перед сном. Или как тот доцент, который объясняет феноменологию и сам засыпает на полуслове. Я уже два дня пытаюсь её дочитать, но каждый раз засыпаю на пятой странице.