18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кукуша – Тело на троне (страница 2)

18

А Пётр остался лежать на своей кровати, с открытыми глазами, которые уже ничего не видели. Он смотрел в потолок, где танцевали тени от свечей, и эти тени были похожи на чертежи его недостроенных кораблей, его незаконченных реформ, его недописанных указов. Он умер недостроенным. Таким, каким он жил.

Через час в комнату вошёл Бартоломео Карло Растрелли. Он держал в руках кусок гипса и смотрел на лицо мёртвого императора. Его глаза были сухими, но руки дрожали. Он знал, что должен сделать. Он должен сохранить это лицо. Он должен превратить его в вечность.

Он подошёл к кровати, встал на колени и начал накладывать гипс. Он делал это медленно, аккуратно, как будто боялся, что Пётр проснётся и оттолкнёт его. Он наносил слой за слоем, и каждый слой был как молитва. Молитва о том, чтобы этот человек не исчез навсегда.

Когда гипс застыл, Растрелли снял маску. Он держал её в руках и смотрел на неё, как смотрел бы на своего ребёнка. И в этом взгляде было всё — и горе, и восхищение, и ужас.

«Ты мёртв, — прошептал он. — Но ты будешь жить. Ты будешь жить в моей маске. Ты будешь жить в памяти. Ты будешь жить вечно».

Он завернул маску в ткань и вышел из комнаты, оставляя тело Петра наедине с тишиной и свечами.

С этой ночи началась история, которая длилась шесть лет. История о том, как умирал и воскресал император. История о том, как его тело ждало похорон, а его империя ждала нового начала. История о людях, которые превратили смерть в искусство, траур — в политику, а память — в религию.

Их имена почти забыты. Их лица исчезли, как маска Растрелли, разбитая на три части. Но их дела остались. Остались в чертежах «Печальной залы», в медном ковчеге Брумкорста, в «Слове» Прокоповича, в незаконченной стене Каравака, в Петропавловском соборе Трезини, в астролябиях Брюса, в портретах Санти.

Они создали не просто похороны. Они создали миф. Миф о Петре, который продолжает жить до сих пор. Миф о России, которая была построена на костях, но поднялась до небес.

И теперь, когда мы стоим у его могилы, мы слышим их голоса. Они шепчут нам о том, что время — это не линия, а круг. Что всё возвращается. Что мы должны помнить. Что мы должны верить. Что мы должны продолжать строить.

Потому что, пока мы помним — они живы.

А они живы. Навсегда.

И это — начало конца. Или конец начала. Но это — история, которую вы должны услышать.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

КРАСНЫЙ СНЕГ НАД НЕВОЙ

Зимой 1725 года снег в Петербурге падал не белым, а красным. Нет, не от крови — крови на улицах было мало, Пётр Алексеевич не любил лишней крови, он предпочитал, чтобы она кипела внутри, в жилах, и выходила потом через поры вместе с водкой и матюгами. Снег был красным от заката, который никак не хотел гаснуть, повиснув над шпилем Петропавловской крепости словно огромный, воспалённый глаз умирающего бога. Этот закат длился уже четвёртый час, хотя по всем законам природы и астрономии, которые так любил вычислять Брюс, солнце должно было давно утонуть в Финском заливе. Но не утонуло. Оно висело, налитое кровью, и подсвечивало город таким образом, что стены Адмиралтейства казались облитыми суриком, а шпили соборов — остриём копий, вонзённых в небо.

Вот уже шестую ночь в Зимнем дворце не гасили свечи. Они чадили, плавили воск на паркет, и этот запах — смесь ладана, пота и горелого жира — стал главным запахом империи. Говорят, что когда человек умирает долгой смертью, его дом начинает пахнуть по-особенному — в этом запахе есть сладость гниющих фруктов и горечь железа. Именно такой запах стоял в покоях Петра. Даже самые стойкие гвардейцы, дежурившие у дверей, отворачивались и прикладывали к носу надушенные платки, но платки не помогали: запах проникал сквозь ткань, сквозь кожу, сквозь молитвы, сквозь водку, которой они заливали страх.

Император метался в жару. Его большое, грузное тело — тело плотника и солдата, покрытое шрамами, мозолями и синими венами, — выгибалось на постели, как выброшенная на берег щука. Он уже не говорил, только хрипел. И в этом хрипе слышалось что-то древнее, языческое, словно сам Змей Горыныч пытался вырваться из его грудной клетки. Врачи — немцы, выписанные из Гамбурга и Лейдена, — разводили руками и шептались о «воспалении мочевого пузыря» и «заражении крови». Но старые русские бояре, которые тайком крестились в углах, знали: это не болезнь. Это наказание. За то, что Пётр слишком высоко замахнулся — хотел стать богом, а остался человеком.

И вот в этом застоявшемся, прокисшем воздухе, где каждая молекула была пропитана смертью, и начали собираться те, кому суждено было стать первой и последней похоронной службой Российской империи. Они ещё не знали друг о друге, они ещё не получили указов, но их тела уже чувствовали, что судьба стягивает их в один узел — тугой, кровавый, неразрывный.

Яков Вилимович Брюс, потомок шотландских королей, человек, который умел считать звёзды и варить золото из свинца, стоял у окна в своих покоях и смотрел на Неву. Лёд на реке трещал, как кости старого воина. Брюс не спал уже третьи сутки, но его глаза — светлые, холодные, как лёд, которым он торговал с голландцами — оставались ясными. Он знал: Император умирает. Он знал это раньше врачей, потому что видел гороскоп, составленный им самим двадцать лет назад. Там, в квадрате Сатурна и Марса, стояла дата — 28 января 1725 года. Брюс тогда рассмеялся и сказал себе: «Это ошибка. Пётр бессмертен, как железо, из которого он куёт свою империю». Но железо ржавеет. И Пётр, которого Брюс видел молодым, дышащим огнём, сейчас лежал в соседнем крыле, и его дыхание было похоже на треск ломающейся льдины.

— Всё идёт по расписанию, — прошептал Брюс в бороду, которую не брил уже неделю — в знак траура, хотя траур ещё не был объявлен официально. Борода у Брюса была редкая, рыжеватая, и в ней запутались седые волосы — следствие ночных бдений над алхимическими ретортами. Он был единственным при дворе, кто знал, что вода состоит из двух газов, что золото можно растворить в царской водке, и что душа человека, покидая тело, оставляет на стекле маслянистый след. Он проверял это на мышах, на собаках, на пленных шведах. Но никогда — на царе. Царь был неприкосновенен даже для его науки.

За спиной Брюса, на дубовом столе, громоздились астролябии, глобусы, рисунки планет и стопка писем из Лондона, где коллеги по Королевскому обществу спрашивали его о северном сиянии. Брюс не отвечал им уже полгода. Он был занят другим: он составлял карту смерти. Не своей — Императора. Он вычерчивал траектории всех придворных, у которых были зубы на престол, и понимал, что после Петра начнётся такая грызня, что даже его, Брюса, безжалостно сожрут. Если, конечно, он не создаст механизм, который упорядочит хаос.

Яков Вилимович был не просто учёным и военачальником. Он был хранителем времени. При дворе его боялись больше, чем Меншикова. Меншиков мог ударить в челюсть, Брюс мог шевельнуть пальцем — и у тебя начинала болеть печень, а во сне являлись покойные родители. Его боялись, но не любили. Даже Пётр, который любил всех, кто мог выпить с ним на равных, относился к Брюсу с настороженностью. Однажды, на ассамблее, Пётр взял Брюса за плечо и сказал: «Ты, Яшка, не человек. Ты — инструмент. И я боюсь, что ты однажды начнёшь работать против меня». Брюс тогда поклонился и ответил: «Инструменты, Государь, не имеют воли. Они служат тому, кто их держит». Пётр засмеялся, но смех был нервным.

Сейчас Брюс думал о том, что он действительно станет инструментом. Но чьим? Сената? Екатерины? Меншикова? Или он будет работать на самого покойного, который прикажет ему из могилы? Брюс провёл пальцем по стеклу, и на морозном узоре осталась полоса, похожая на траурную ленту. Он знал, что ему, именно ему, Сенат поручит Печальную комиссию. Он уже видел её очертания в своём воображении: она будет похожа на часовой механизм, где каждая шестерёнка — человеческая жизнь, а каждая пружина — амбиция. Но механизм этот заработает только тогда, когда закроются веки Государя. А пока Брюс ждал. Он ждал всегда — потому что терпение было его главной добродетелью. Он пережил стрелецкие бунты, пережил опалу, пережил смерть первой жены, которую он не любил, но оплакивал как положено. Он переживёт и это. И он будет стоять у гроба, как часовой, и считать секунды до того момента, когда Россия останется без отца.

В соседней комнате, в окружении фолиантов и чертежей, спал уткнувшись носом в стол Доменико Трезини. Швейцарец из итальянской семьи, архитектор, построивший пол-Петербурга, сейчас походил на загнанную лошадь. Он не был придворным в полном смысле этого слова — он был рабом камня. Пётр приказал ему достроить Петропавловский собор, и Трезини работал как одержимый, потому что знал: если он не успеет, Император велит высечь его на площади. Но теперь Император умирал, а шпиль собора всё ещё торчал в небо как незаконченный вопрос.

Трезини родился в горах, среди ледников и сосен. Его отец был каменщиком, и маленький Доменико с детства знал, что такое вес камня. Он приехал в Россию молодым, полным иллюзий, думая, что здесь можно построить рай. Он ошибся. Пётр хотел строить не рай, а крепость. И Трезини, стиснув зубы, строил эту крепость — крепость, которая должна была стать гробницей.