Ксения Гусарова – Мода и границы человеческого. Зооморфизм как топос модной образности в XIX–XXI веках (страница 36)
Вальтер Беньямин отметил сходство соответствующего пассажа у Фишера с образом альбатроса (alter ego поэта) в одноименном стихотворении Бодлера: «Крайности сходятся; политическая критика Фишера пересекается в своих метафорических выражениях с ранними фантазиями Бодлера <…> О широких, закрывающих локти рукавах жакета Фишер замечает: „Это уже и не рукава, а рудименты крыльев, как у пингвинов, плавники, а движение этих бесформенных придатков во время ходьбы напоминает безумные, бестолковые движения, вроде размахивания руками, толкания чего-то, почесывания, загребания – все разом“. Тот же взгляд на вещи – и тот же образ» (Беньямин 2015: 86–87). Если предположить, что пронзительная бодлеровская зарисовка принужденной ходить пешком птицы была навеяна среди прочего смешными фасонами современного костюма, отражавшими закат героической мужественности и несвободу индивида в буржуазном обществе100, следует отметить, что само по себе сравнение облаченных во фраки мужчин с птицами отнюдь не было чем-то новым. В английском языке, который Бодлер хорошо знал, за узкими фрачными фалдами уже в 1830‑х годах закрепилось название «ласточкин хвост» (swallow tail)101. В модной периодике второй половины столетия мы встречаем тот же мотив: «современные черные фраки действительно смешны и напоминают птичьи хвосты» (Мей 1864б: 157). Примечательно, что к этому времени сходство с птицей воспринимается уже исключительно в комическом ключе, тогда как первоначально такой фасон считался верхом изящества102.
Подобное изменение коннотаций, по-видимому, связывалось в глазах Фишера с «эволюцией» костюма в том ключе, в котором о ней писал Джордж Дарвин. На это явственно указывает использование понятия «рудимент» применительно не только к телу воображаемой птицы, в которую превращается носитель модной одежды, но и к самим элементам гардероба. Так, похвалив «античную» красоту шлейфа и вместе с тем отметив сложности, сопряженные с его ношением, Фишер пишет: «Чтобы избежать упомянутых неудобств и вместе с тем сохранить некоторое подобие шлейфа, придумали несколько времени тому назад прибегнуть к очень оригинальному компромиссу, который мы назовем зачаточной формой шлейфа (Schleppe-Rudiment. –
Глава 3
Хорошо известно, что искусство модернизма беззастенчиво заимствовало многие свои «примитивные» формы у этнографических артефактов, ритуалов и культовых практик – тем самым «обновление» западной культуры зависело от «прививки» того, в противопоставлении чему она себя привычно определяла (Cheng 2011; Foster 2004; Gordon 2009; Sweeney 2004). Этот факт не ускользнул от многих наблюдателей того времени, которые, в соответствии с преобладавшим в конце XIX века дискурсом, видели в подобном «одичании» верную примету вырождения. Так, Макс Нордау писал о Вагнере: «Он считает придуманную им форму шагом вперед, возвращаясь на самом деле вспять к исходному пункту музыки. С Вагнером повторяется явление, не раз отмеченное нами на примере вырождающихся. Болезненное влечение к отдаленным и самым низким ступеням развития, атавизм, они в своем самообмане считают за путь грядущего» (Нордау 1894: 140). При этом в постдарвиновской картине мира «самые низкие ступени развития» не ограничивались «первобытным» человечеством в его доисторических или современных инкарнациях, а относились к царству животных в целом.
Как можно было убедиться из примеров, приведенных в предыдущей главе, особенно эффектным оскорблением, направленным против эстетически и политически «неблагонадежных» индивидов, а также социальных и этнических Других, было сравнение с беспозвоночными – насекомыми или моллюсками. «Бесхребетность» последних легко превращалась в моральную оценку, приобретая смысл отсутствия воли – качества, которое получило новую значимость в западной культуре с подачи Фридриха Ницше, но фигурировало и раньше, нередко в контексте имперских проектов европейских держав, чьи граждане, с их крепким моральным стержнем, противопоставлялись «безвольным» восточным народам. Элайза Линн Линтон затронула эту тему уже в 1868 году в статье «Слабые сестрицы», посвященной крайностям женского самоотречения и их корням в раннем воспитании: «Хребет ее индивидуальности ломают беспрерывно, и в конце концов ломать становится нечего. Она превращается в человекообразного моллюска, который, утратив свою раковину, беспомощно дрейфует по воле случайных течений прямо в пасть любому более сильному существу, которое захочет им полакомиться» (Lynn Linton 1888: 160). Другой вариант развития этой метафоры был связан не с морально-волевыми качествами, а с интеллектуальными возможностями, чувственным восприятием и экспрессией. Именно этой линии придерживался Нордау, видевший в героях Метерлинка «не мыслящих и говорящих людей, а каких-то слизняков или улиток103, неизмеримо более глупых, чем дрессированные блохи, которых показывают в балаганах» (Нордау 1995: 169) и слышавший в операх Вагнера стрекот кузнечиков и кваканье лягушек вместо музыки.
Несмотря на столь резко негативные ассоциации, вернее, наперекор и отчасти благодаря им, даже подобные «низшие» формы жизни оказываются объектом эстетизации в искусстве модерна – от архитектуры до ювелирных изделий и художественного стекла104. В целом художники начала XX века, столь различные, как Анри Руссо, Пабло Пикассо и Франтишек Купка, в своем творчестве часто обращаются к животным «как к способу вернуться назад, чтобы двигаться вперед, обретая новые формы сознания посредством прямого контакта с бессознательными, инстинктивными импульсами, эмпатией, энергией и чувствительностью, характерной для животного магнетизма, а также новые источники творчества» (Brauer 2015b: 139). Франц Марк в своем проекте «анимализации искусства» (Grén 2018: 100, 131) пытался пойти еще дальше: по его мнению, Пикассо, Кандинский и другие художники авангарда, рисуя животных, проецировали на них свой внутренний мир105, Марк же стремился увидеть и запечатлеть мир глазами животного (Baker 2000: 21). Таким образом, если в 1860–1870‑х годах «превращение» человека в животное имело исключительно негативные коннотации и использовалось в сатирической публицистике и карикатуре для высмеивания и демонизации различных групп, от модников до сепаратистов, к началу XX века зооморфные образы стали восприниматься гораздо менее однозначно. С одной стороны, они по-прежнему максимально широко использовались в дискредитационных целях, но в то же время авангардные художники переосмыслили «становление животным» в позитивном ключе, как парадигму новой эстетики и инструмент для переворачивания привычных иерархий.
В этой главе я рассмотрю идею «обратной эволюции» как источник вдохновения для модельеров и художников, работающих с контурами и возможностями тела. Раздел «Гибридность, мутация, становление-животным» посвящен теоретическим аспектам переосмысления статуса животных в культуре XX–XXI веков и связанного с этим пересмотра границ человеческого. К этой теме обращались ключевые философы постсовременности, такие как Жиль Делёз и Жак Деррида; кроме того, положение животных традиционно являлось предметом живого интереса феминистских теоретиков. Для моего рассуждения особенно важны идеи Донны Харауэй, которая не только соотнесла женщин и животных (обезьян) с точки зрения их объективации, маргинализации и нестабильности присваиваемых им значений, но и добавила к этой аналогии третий член – киборга. Поскольку одетое тело – это всегда (технологически) дополненное тело, анимализация в моде идет рука об руку с «киборгизацией», как будет показано в данной главе.
В разделе «Взгляд насекомого и хищный деликатес» пойдет речь о проблематизирующих границы между человеком и животным визуальных и материальных практиках в творчестве представителей сюрреализма и близких к этому направлению художников и модельеров. Особое внимание будет уделено сходствам зооморфных образов, созданных во второй четверти XX века, с викторианской модой и модной карикатурой, а также, конечно, различиям между ними. При зачастую идентичных формальных приемах, используемых в том и другом случае, модные животные сюрреализма не столько выступают объектом насмешки сами, сколько проблематизируют идею человеческой исключительности, которая двумя поколениями раньше и делала возможными зооморфные карикатуры на модников.
Еще дальше в переосмыслении викторианской моды и заложенных в ней представлений о человеке зашел на рубеже XX–XXI веков британский модельер Александр Маккуин, чье творчество является основным предметом рассмотрения в разделе «Фатальная мимикрия и утопия обратной эволюции». В поздних коллекциях Маккуина обратная эволюция становится центральной темой, выступая объектом эстетизации и в то же время критическим инструментом, позволяющим деконструировать категории естественного и искусственного, цивилизованного и дикого. Биологическая изменчивость как основа эволюционных процессов находит параллель в пластичности тела, модифицируемого при помощи (визуальных) технологий, одной из которых является мода.