Ксения Елютина – Путеводитель старого лешего (страница 1)
Ксения Елютина
Путеводитель старого лешего
Предисловие
Лес стих.
У старого раскидистого дуба, на небольшом трухлявом пне, восседал здоровенный, поросший мхом, с поганкой на левом плече леший глубоко преклонного возраста. Он вытаскивал из дупла свёртки бересты, записки на листьях и даже какое-то подобие свитков.
— Да где же оно, где же, да тьфу ты, шельма! — пробурчал Еремей.
Да, его звали Еремей. Ну, или просто Леший. Кто его так назвал, никто не знал, да и он сам, кажется, не знал. Пнув зайца, присевшего у корней дуба, он добавил:
— Вот засранец мелкий, весь лес уже обоссал, а ему всё мало!
Уже совсем взбеленившись, он залез по пояс в дупло и только тогда, с победным кличем, вытащил здоровенный талмуд и повертел им у себя перед носом.
— Нашёл, нашёл! А я тебя нашёл! Выкуси, ехидна! Я старый, но не тупой! Вот оно! Я уже поди лет тридцать всё записываю, хотя может больше, тьфу, не помню.
Еремей поспорил с ехидной, что лет дцать тому назад он раскрыл одно интереснейшее дело. Та, зараза колючая, не верила: мол, склероз у тебя, дед, всё ты выдумал, сиди уж на пне, не позорься. А он точно помнил, что записывал. Правда, в чём именно то дело заключалось, вспомнить так и не мог. Но записи-то есть!
Сел он перечитывать свои записки, сидит, ворчит. Раньше весело ему было: то в глушь кого-нибудь заведёт, то в болото затащит, а то и выведет того, кто понравится, ещё и ягод с грибами насыпет. А сейчас совсем тухло стало. Тихо. Никто не ходит, в телефонах все сидят, да клещей боятся — говорят, энцефалитные. А что уж это значит, ему так никто и не объяснил.
— Ага! Вот и оно! — радостно произнёс он.
И, не дочитав, а лучше бы, конечно, дочитал — знал бы он, чем это его дело закончилось, так быстро бы не побежал, — ну как побежал... дошёл, как мог. Спор был в самом разгаре.
Дело первое « Кто украл Эхо»
Лес просыпался нехотя, словно старый пьяница после затяжной гулянки. Солнце ещё только пробивалось сквозь мохнатые лапы елей, и свет его был жидким, разбавленным, будто процеженным через мутную воду.
В дупле старого дуба было темно и душно. Пахло прелой листвой, сушёными мухоморами и чем-то ещё — тем самым запахом, который бывает только у очень пожилых, одиноких существ, давно махнувших рукой на быт, в общем в дупле воняло плесенью и жутчайшим перегаром.
Еремей лежал на куче мха, служившей ему постелью, и пытался понять, жив он или уже не совсем. Голова гудела так, будто в ней поселилось семейство дятлов и теперь планомерно выдалбливало себе новые хоромы. Во рту стоял вкус болотной тины. А где-то в районе поясницы поселилась такая боль, что Еремей всерьёз заподозрил — не спал ли он всю ночь на еже.
Он приоткрыл один глаз.
Луч солнца ударил в зрачок, как заточенная ветка. Еремей застонал и перевернулся на бок. Борода из серого мха, спутанная и неухоженная, зацепилась за сучок. В ней кто-то копошился.
— А ну кыш, — прохрипел Еремей, не открывая глаз. — Мои орехи, сам себе ищи.
Бельчонок, рывшийся в бороде в поисках прошлогоднего жёлудя, обиженно цокнул и выпрыгнул вон.
Еремей сел. Движение отозвалось в висках таким грохотом, что он на секунду испугался — не обрушился ли дуб. Нет, дуб стоял. Это просто вчерашняя брага напоминала о себе.
— Ой, дурак... — пробормотал Еремей сам себе.
Эхо молчало. Но этого он тогда ещё не заметил.
Он нашарил лапти — старые, плетённые ещё при царе Горохе (и Еремей точно помнил этого царя, тот был зануда и вечно путал грибы), — натянул их на мохнатые ноги и выполз наружу.
Лес встретил его тишиной.
Не утренней тишиной, когда всё ещё спит. Не спокойной тишиной, какая бывает перед грозой. А именно что неправильной тишиной, от которой у Еремея, прожившего в этой чаще не одну сотню лет, сразу зашевелились волосы на загривке. Даже те, что в бороде.
Он прислушался.
Ничего.
— Эге-гей! — гаркнул он в пространство.
Ничего.
Обычно эхо подхватывало его голос и тащило его по всему лесу: «Эге-гей-гей-гей...» Оно любило поиграть. Иногда, раздухарившись, оно повторяло «гей» раз двадцать, пока Еремей не запускал в него шишкой.
Сейчас было тихо.
— Странно, — сказал Еремей. И ещё раз, громче: — Странно, говорю!
Тишина стояла такая, что даже «странно» прозвучало как-то жалко и одиноко.
Он пожал плечами. Мало ли. Может, эхо улетело куда-то по своим эховым делам. В конце концов, у него тоже должна быть личная жизнь.
Еремей доковылял до ручья, умылся ледяной водой (голова завыла, но стало чуть легче), попил и побрёл обратно к дубу. У порога его ждал Лось.
Лось стоял молча. Он вообще был существом неразговорчивым — не потому что глупым, а потому что каждое слово у него рождалось долго, как жёлудь из земли. Сначала мысль должна была прорасти, потом окрепнуть, потом вытянуться в предложение, а уж потом Лось открывал рот. К тому моменту тема разговора обычно уже теряла актуальность.
В зубах Лось держал пучок мухоморов.
— М-м-м, — сказал Лось.
Это означало: «Я принёс тебе мухоморов. Ты вчера был плох. Я подумал, тебе пригодится».
Еремей, знавший язык Лося в совершенстве, кивнул.
— Спасибо, сохатый. Положи, там,- Леший ткнул пальцем в сторону дуба.
Лось положил мухоморы и задумался. Еремей ждал. Прошло минуты две.
— Т-ш-ш-ш, — сказал Лось наконец.
Это означало: «Тишина сегодня какая-то странная. Ты не находишь?»
— И ты заметил, значит мне не мерещится? — поднял бровь Еремей.
Лось кивнул. Подумал ещё.
— Э-э-э, — добавил он.
«Эхо пропало. Это тревожно».
— Я разберусь, — пообещал Еремей. — Иди пока.
Лось постоял ещё немного (мысль о том, что надо уходить, как раз пробивалась сквозь толщу его сознания), а потом неторопливо скрылся в подлеске.
Еремей пожевал мухомор. В голове чуток прояснилось. Он сел на свой трухлявый пень, достал талмуд и начал писать, чтобы отвлечься от похмельной рези в висках.
---
---
Именно в этот момент, когда Еремей уже почти задремал над своими записями, в его дупло ворвалась Русалка.
Ворвалась — не то слово. Она вплыла. Или втекла. Или влетела так, как может влететь только Русалка: с шумом, плеском, запахом речной воды, мокрых волос и тины, на больную голову только этого и не хватало, с порогом слёз, которые ещё не пролились, но уже были готовы.
Она была красива. Этого не отнять даже самому предвзятому критику. Длинные волосы цвета мокрой соломы спускались ниже пояса — ниже колен — ниже щиколоток — и волочились по земле, собирая хвою и прошлогодние листья. Кожа у неё была синевато-белая, как у всех утопленниц, которым повезло с комплекцией. Глаза — большие, светло-зелёные, с тем самым глуповатым выражением, которое бывает у очень красивых женщин, никогда не обременявших себя размышлениями о насущном . Рот был приоткрыт, и в нём блестели мелкие, острые зубки. На голове, кое-как вплетённые в волосы, болтались кувшинки — уже помятые, потерявшие пару лепестков и общий приличный вид.
— Ереме-е-е-е-е-е-й!!! — её голос, высокий и визгливый, ввинтился в голову похлеще вчерашней браги.
Еремей скривился от русалочьих воплей.
— Ну чего тебе, мочалка?.. Ой, прости. Чего тебе, красавица?
Он вовремя осёкся. «Мочалка» — это было прозвище ехидны, и Русалка о нём не знала. Но всё равно — называть Русалку мочалкой было себе дороже. У неё был скверный характер. Очень скверный. Такой скверный, что даже Водяной, её ближайший родственник и покровитель, при виде её в гневе уходил на дно и не всплывал часами, только побулькивал, бухал наверное, от такого-то соседства.
— Украли!!! — взвыла Русалка, и слёзы наконец брызнули из её прекрасных глупых глаз.