18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кристина Соль – Хроники Снежной. Книга 8. Пепел, что помнит (страница 2)

18

— Тебя вернули духи, — просто ответила Голуба, будто это было не объяснением, а самым обычным фактом, вроде смены дня и ночи. — Или ты сама вернулась, а духи только смотрели. Об этом ещё будут спорить у костра не один вечер.

Она не стала уточнять, что не помнит, о чём именно духи должны были её спрашивать, — не потому, что боялась выдать себя, а потому, что чувствовала: сейчас любой прямой вопрос сорвётся с языка неправильно, выдаст в ней не ту растерянность, какую ждут от жрицы после трудного обряда, а совсем другую, чужую. Проще было слушать.

Слушать оказалось несложно — Голуба, как и всякий человек, привыкший заботиться о слабых, говорила охотно и без утайки, стоило только не перебивать её вопросами напрямую. Так, слово за словом, она узнала, что село на самом деле становище, что становище зовётся родом Огневичей, что род сидит у подножия горы, которую называют Чёрной Вершиной, и что гора эта считается не просто горой, а обиталищем тех самых сил, которых накануне у костра пытались о чём-то попросить.

О чём именно просили — Голуба не сказала прямо, но по тому, как она отводила взгляд, произнося это, было ясно: не о пустяке.

Наружу она вышла сама, оттолкнув чужую, заботливую руку: тело требовало проверить себя на ходьбе, а не на чужом слове. Утро оказалось таким, каким не бывает утро после дождя: воздух был сухим настолько, что царапал в горле сильнее, чем ночной дым, а трава под ногами хрустела, точно остатки прошлогодней соломы. Земля вокруг шатров была изрезана мелкими трещинами — не глубокими, не пугающими на вид, но их было так много, что вся почва казалась не единой поверхностью, а собранной из отдельных ссохшихся кусков, между которыми когда-то проступала влага, а теперь не оставалось ничего.

Люди рода занимались обычными делами — кто-то чинил силки, кто-то раскладывал у входа в шатёр сушёные травы, — но в этих обычных делах было слишком много тишины. Ни песен, ни перебранки, ни детского визга, какой обычно сопровождает любое становище по утрам. Взгляды, которые она ловила на себе, были короткими и настороженными, а потом отводились в сторону, к работе, словно разглядывать её слишком долго считалось у этого рода то ли неприличным, то ли опасным.

— Отчего так тихо? — спросила она у Голубы, шедшей рядом на полшага позади, как и подобает провожатой при жрице, но не при равной.

— Оттого что каждый лишний звук — это дыхание, которое можно было бы приберечь, — ответила Голуба, не сразу и без охоты. — Земля второй месяц пьёт из нас больше, чем отдаёт назад. Люди привыкли беречь силы там, где раньше не берегли.

Она посмотрела туда, куда неосознанно указал взгляд самой Голубы, — в сторону едва заметной ложбины между двумя пологими холмами, где, судя по руслу, петляющему среди камней, когда-то должен был течь ручей. Русло не пересохло вовсе — обмелело настолько, что вода в нём стояла лишь мелкими, застоявшимися лужицами, подёрнутыми на солнце нездоровой рыжеватой плёнкой.

— Это не тот ручей, что зовут Материнским? — спросила она, и слово сорвалось с языка прежде, чем она успела задуматься, откуда его знает: Голуба этого слова не произносила, и ни одна из прежних жизней его не знала — оно просто всплыло из той части памяти, что принадлежала не ей, а телу Лады, глубже любых её собственных, сознательных вопросов.

Голуба остановилась. Помолчала так долго, что тишина между ними стала весомее любого ответа.

— Материнский жив, — сказала она наконец, тщательно подбирая слова, как подбирают их не для лжи, а для того, чтобы обойти правду по краю, не наступив на неё прямо. — Просто обмелел. Так уже бывало.

Она не поверила этому «так уже бывало» — не потому, что уловила в голосе Голубы фальшь, а потому, что сама фраза была слишком аккуратной, слишком заранее готовой, чтобы звучать как случайное объяснение. Такие фразы не рождаются в разговоре — их выучивают заранее, на случай, если однажды придётся ответить кому-то любопытному.

Где-то за шатрами, дальше по склону, донёсся протяжный, надтреснутый стон, оборвавшийся почти сразу же, будто тот, кто издал его, из последних сил не позволил себе продолжить. Несколько человек рядом одинаково замерли на долю мгновения, а потом так же одинаково вернулись к своим делам — слишком слаженно, слишком привычно для того, чтобы это было впервые.

— Кто это? — спросила она.

Голуба не ответила сразу. Вместо этого она посмотрела мимо, куда-то в сторону дальних шатров, стоявших чуть на отшибе, отдельно от общего круга становища, — и в этом взгляде было куда больше сказано, чем в любом из её выученных, аккуратных ответов.

— Это то, о чём тебе как раз и полагается знать, — сказала она наконец. — Раз уж ты снова среди живых.

Глава 3. Хворь без имени

Дальние шатры оказались не такими уж дальними — три десятка шагов по вытоптанной тропе, огибающей общий круг становища с той стороны, откуда не дул ветер. Она поняла это ещё до того, как Голуба вслух объяснила зачем: чтобы запах не долетал до здоровых.

Полог у первого шатра был откинут не до конца — ровно настолько, чтобы внутрь проникал воздух, но не любопытные взгляды. Голуба задержалась перед входом дольше, чем требовалось для простого приглашения войти.

— Тебе положено знать сны тех, кто хворает, — сказала она, понизив голос, хотя рядом никого больше не было. — Так велось у нас всегда: жрица приходит и слушает, что человеку снится, пока он горит. Духи через сон говорят охотнее, чем через явь.

— А если человек не помнит, что ему снилось?

— Тогда ты слушаешь то, что он говорит в жару, не просыпаясь. Оно то же самое, только без порядка.

Она кивнула, словно это было для неё привычным делом, хотя внутри — там, где всё ещё жила Ирина, привыкшая доверять только тому, что можно измерить и повторить, — поднялось неуютное, почти профессиональное любопытство. Опрос свидетеля в состоянии, где сознание уже не контролирует речь, — метод, о котором она кое-что знала, просто никогда прежде не применяла его к снам и духам.

Внутри шатра было жарко и душно настолько, что воздух казался плотным, почти осязаемым — смесь пота, прогорклого жира от лампы и травяного отвара, который жгли в глиняной плошке у входа, то ли для очищения воздуха, то ли для того, чтобы заглушить всё остальное. На подстилках лежали трое: старик с седой, свалявшейся бородой, женщина помоложе, чьё лицо блестело от испарины, и подросток — мальчик, чьи глаза были приоткрыты, но взгляд ни на чём не задерживался.

— Ярец слёг вторым, — тихо сказала Голуба, кивнув на старика. — Первым слёг человек, который уже не встал. Года не прошло, как хворь у нас появилась — раньше о ней и не слышали.

Она опустилась на колени рядом со стариком. Его дыхание было частым, поверхностным, а кожа — сухой и горячей одновременно, будто тело давно перестало справляться с тем, чтобы удерживать в себе хоть каплю лишней влаги. Она невольно вспомнила потрескавшуюся землю снаружи — то же самое ощущение обезвоживания, только уже не почвы, а человека.

— Ярец, — позвала она тихо, — ты слышишь меня?

Старик не открыл глаз, но губы его дрогнули, и с них сорвался звук — не слово, а что-то среднее между стоном и попыткой заговорить.

— …камень пьёт, — произнёс он наконец, разборчиво, хоть и едва слышно. — Гора открыла рот и напилась раньше нас. Теперь наша очередь голодать.

Она замерла. Не потому, что фраза звучала пугающе — за семь прежних жизней ей случалось слышать бред умирающих людей на самых разных языках, и почти всегда это оказывался хаотичный набор образов, обрывки страха, смешанные со случайными воспоминаниями. Эта фраза была другой — слишком связной, слишком завершённой для простого бреда, будто кто-то заранее сложил её в голове старика и оставил там дожидаться момента, когда сознание ослабнет достаточно, чтобы выпустить её наружу.

— Что за камень? — тихо спросила она, наклонившись ближе.

Ярец не ответил. Дыхание его снова стало ровнее, глубже — он соскользнул обратно в тот полусон, из которого она успела выдернуть только одну фразу.

Она перешла к женщине. Та металась на подстилке, то сжимая, то разжимая пальцы, точно пыталась ухватить что-то, ускользающее из рук.

— …вода чёрная внутри белого камня, — пробормотала женщина, не открывая глаз, тем же ровным, лишённым бредовой сбивчивости голосом. — Течёт, где не должна. Никто не видел, а она течёт.

Она похолодела — не от страха, а от узнавания. Второй человек, никак не связанный с первым ни родством, ни соседством шатров, судя по расположению становища, произносил в бреду образ, который перекликался с только что услышанным настолько точно, что списать это на случайность было почти невозможно. Не одно и то же слово в слово — но один и тот же корневой образ: камень, вода внутри него, нечто, что пьёт или течёт там, где не должно.

Она обернулась к Голубе.

— Они ведь не разговаривали друг с другом в последние дни?

— Ярец третьи сутки без памяти лежит, — покачала головой Голуба. — А Милида — с позавчерашнего вечера. Даже если бы захотели, слова сказать друг другу не успели бы.

Мальчик на третьей подстилке беспокойно повернул голову, и с его губ сорвался короткий, невнятный всхлип, в котором она различила не связную фразу, а один-единственный обрывок: «…гора… пила…» — прежде чем он снова затих, ничего не добавив.