Кристина Пизанская – Книга о Граде женском (страница 5)
С каким жанром мы имеем дело? Границы жанров в относительно молодых литературах на новых языках в то время были такими же нечеткими, как в литературе латинской, с ее многовековой историей. Более того, любое произведение, претендовавшее на успех, должно было максимально оригинально сочетать выразительные средства и задачи разных направлений словесности. Достаточно вспомнить хорошо знакомую Кристине дантовскую «Комедию»[58]. Кристина в «Граде женском» — историк, морализатор, рассказчик. Она размышляет вслух, учится сама, поучает других, переубеждает. Она развлекает, расследует, выстраивает исторические параллели, смешивая реальную (с точки зрения 1400 года) историю с тем, что и тогда точно считалось мифологией — а значит, она мифограф, каких хватало на протяжении всего Средневековья[59]. Эту традицию перетолковывания мифов, называемую эвгемеризмом, оно унаследовало от Античности. Полемический запал, обида за весь свой пол иногда доводит ее до слез, до резких выражений, внутренних противоречий. Кляня мужское клеветничество, самолюбие, критикуя властность мужей, она не отрицает ни радости, ни законности брака, а доброго мужа вообще считает величайшим даром небес. Каталогизируя, классифицируя и акцентируя женские добродетели и добродетели общечеловеческие, в женщинах проявленные, она не лакирует действительность, не объявляет всех женщин «добрыми», чтобы самой не прослыть лжецом.
Учитывая, что все названное здесь одинаково важно в содержании «Града женского», что все это — сознательно поставленные автором перед собой литературные и культурные задачи, причислить эту книгу к какому-то одному жанру не представляется возможным. Как знатная дама, Кристина могла писать наставления, стихи, «жалобы», «утешения». Здесь — нечто принципиально большее, уже потому, что Cité des dames звучало почти как Cité de Dieu, «Град Божий». И может быть, для Кристины, это не просто созвучие, но одно из объяснений, почему в ее «Граде» — одни праведницы.
Важно также констатировать, что она пишет сама, без контроля мужчины, причем вступает в спор с мужчинами. Неслучайно в полемике вокруг «Романа о Розе» Гонтье Коль вовсе усомнился в самостоятельности дерзкого женского пера и заподозрил, что какой-то мужчина решил прикрыться именем Кристины словно «плащом от дождя»[60], — распространенный мизогинный образ женской неверности, известный нам по брейгелевским «Фламандским пословицам». Для интеллектуала, клирика, мужчины, во всей этой истории нужно найти подлинное активное начало — мужчину. Такой взгляд, который нам покажется попросту глупым, оставался устойчивым до Нового времени. Еще Сент-Бёв в XIX веке по поводу Маргариты Наваррской писал: «Ищите мужчину». Кроме того, в позднесредневековой физиологии и физиогномике самая горячая женщина считалась холоднее самого холодного мужчины, не говоря уже о том, что женское начало вообще «пассивно», а мужское — «активно»[61]. Какое уж тут
Часто скрытая или открытая полемика с предшественниками и современниками многое объясняли в поэтике того или иного амбициозного литературного труда Средневековья. Современные комментаторы «Града женского», словно поддаваясь обаянию слова и литературной позиции Кристины, склонны утрировать ее разрыв с Боккаччо, а за амбивалентностью тосканца вычитывают настоящее женоненавистничество[62]. Думаю, они сильно преувеличивают как его женоненавистничество, так и феминизм Кристины. Если он берется за распутницу Леэну, морализаторское объяснение с читателем занимает столько же места, сколько сама история. Так иногда бывает у Кристины. Агриппине, матери Нерона, никакого морализаторства не потребовалось, просто разоблачаются все ее непотребства, включая предосудительную связь с сыном, таким же «чудовищем»[63]. Значит ли это, что Боккаччо расставил негативные акценты, следуя некой амбивалентности мужского взгляда на женщину? Кристина, неправедных в город просто не пускает, либо переворачивает негативную историю с ног на голову. Значит ли это, что она все видит в розовом свете, фальсифицирует историю вкупе с мифологией, чтобы «уесть» противника? Или нам назвать это литературной гиперболизацией? Осень Средневековья любила превосходные степени.
Кристина выстроила в ряд правительниц древности и новейшего времени, от франкской королевы Фредегонды, обеспечившей власть сыну, до своих современниц, в особенности, вдовствующих. Некоторых из них она могла найти в доступных ей «Больших французских хрониках»[64]. Знает она и «Морализованного Овидия» и «Историческое зерцало» Винсента из Бове в переводе Жана де Винье. Причем похоже, что, владея в какой-то степени латынью и, конечно, итальянским, она все же работала с переводами на французский. Какие героини допущены в город? Ответ прост: «для тех, в ком не найдется добродетели, стены нашего города будут закрыты». Это — лишь на первый взгляд трюизм. За ним стоит желание проследить непрерывную традицию добродетели в истории человечества, проявленной именно в женщинах. Именно добродетели, а не вечного противостояния пороков и добродетелей. И такой взгляд гуманиста Кристины отличен от взгляда гуманиста Боккаччо, которому фактически все равно, знаменита ли его героиня добром или злом. Разница, думаю, очевидна и нашим читателям. Тем не менее, Кристина немного лукавит: Медею и Цирцею, колдуний, оказавшихся у нее в череде мудрых дам уже в первом эшелоне, никто в Средние века не держал за образчики морали. Гречанку Леонтию Кристина вслед за Боккаччо выводит соперницей Теофраста в философии, но умалчивает о том, что та, согласно тосканцу, была еще и гетерой[65].
Тему «отважных женщин», по аналогии с «отважными мужами», к тому времени уже ввел во французскую литературу прокурор Парижского парламента Жан Лефевр де Рессон. Между 1373 и 1387 гг. он написал в защиту женщин «Книгу Радости», Livre de Leesce, в противовес критикующим женщин «Жалобам Матеолуса» (около 1380), которые сам же перевел и которые мы встречаем в зачине «Книги о Граде женском»[66]. Разум, выступив с речью, перечисляет всех женщин, отличившихся мужеством, prouesce, и в этом длинном пассаже резонно видеть зачатки развернутой Кристиной структуры. Но мужество не равно искусству править, столь важному для концепции нашей писательницы[67]. Глагол gouverner встречается у нее постоянно, как в значении правления, так и в значении самообладания. Амазонок все знали, но числили среди воительниц, вполне исторических в средневековом воображении, а Кристине важно их государство, policie, даже если оно, как все империи древности, кануло в лету. А это значит, что ее «Град женский» — аллегорическое описание идеального государства, то есть — политическое
«Книга о Граде женском» написана, чтобы защитить женщин прошлого и настоящего от всех форм женоненавистнической клеветы. В этом ее отличие от книги Боккаччо как в латинском оригинале, так и во французском переводе. Поэтому ей потребовалось не просто переписать историю, но и настроить на нужный лад язык, найти новые стилистические приемы. Одним из лингвистических приемов тогда, как и сегодня, служил поиск феминитивов. Отчасти они навязывались самой ситуацией авторства, когда любой разговор от первого лица, в случае Кристины, переводился в женский род. Но феминитивы не невинны, а наполнены смыслом, они становились и становятся предметом пререканий и даже запретов. Представим себе слово clergesse, т.е. формально «клирик» в женском роде, по аналогии с «аббатиссой», появившейся в XII веке. В историческом же аспекте это — обоснование права женщины на участие в культурной жизни, что-то вроде нашего разговорного слова «интеллектуалка», но без снижающих коннотаций. Неслучайно, слово clericus связывали тогда с глаголом legere, «читать», «преподавать».
Анонимный переводчик Боккаччо пишет о cleres femmes, «славных женщинах», Кристина — о «дамах». Она вложила благородство в семантику слова, не нуждающегося в дополнениях, и указывает тем самым, что все ее героини благородны самим фактом своей принадлежности к женскому полу, не по происхождению, но по добродетели. Разницу прекрасно чувствовал читатель XV века. Боккаччо и переводчик часто использовали просторечное «женщина» не только для уравнивания всех своих героинь, даже цариц, но и для высмеивания «изнеженных» (ср. итал. effeminato, франц. efféminé) мужчин, когда те, по их мнению, уступают в отваге какой-нибудь Пентесилее. Кристина не могла не чувствовать негативность таких оценок на уровне лексики.
Парадоксальным образом феминитивов больше в «Славных женщинах», чем у Кристины. Зато она оригинальна в применении гендерно нейтральных слов там, где ее современник либо ждал форму женского рода, либо слово применял исключительно к мужчине: poete, prophete, philosophe. Даже слово homme, уже в Средние века наполненное амбивалентностью мужчина/человек, Кристина повернула в свою пользу, например, рассуждая о грехах мужчин. Зато, когда ей нужно указать на оба пола, она говорит о «людях», «созданиях» и «личностях»: gens, creature, personne. Этот прием отличает ее от «Славных женщин»: например, creature во французском Боккаччо встречается дважды, у Кристины — восемнадцать раз[68]. Речь, повторю, не о неологизмах и не об игре словами. Это лексические предпочтения, за которыми стоят идеологические и литературные задачи. Как ни странным нам может показаться сегодня, в 1400 году иного читателя еще нужно было убедить, что женщина в той же мере