Кристина Пизанская – Книга о Граде женском (страница 4)
В какой-то степени это литературная поза, следование своеобразному литературному этикету[44]. Нам, читателям XXI века, нужно почувствовать эту этикетность словесности шестисотлетней давности, чтобы понять ее, словесности, вневременные достоинства. Обосновывая свое право на поучение, поэт или прозаик должен был поставить себя в своих текстах в какое-то положение по отношению к событиям его времени. Он мог, как Кристина, слетать на небо и вернуться, мог, как ее современник Роже Шартье, уснуть, проснуться, опять уснуть, мог, как профессор Жерсон, устроить предварительное «заседание парламента» у себя в голове с участием Притворства, Раздора и Рассудительности[45]. Все это одновременно литературные приемы, инсценировки и дань многовековой куртуазной традиции. Эта традиция, настоящая игра зерцал, требовала проявить изрядную изобретательность в подаче идей, если ты хотел их видеть хоть в какой-то мере воплощенными в реальном поведении государей и в реальной политике. Но за всеми этими приемами, на современный взгляд чисто литературными, стояла специфическая этика позднего Средневековья, с ее особым «духом совета». И готовность давать советы, и готовность внимать им считались очень важными ценностями в среде власти. Такая готовность говорила о достоинстве индивида, делала его или ее неотъемлемой частью среды, в том числе двора, который так ценила Кристина[46].
Подобный этикет сегодня резонно будет принят как протокол, план рассадки, не более того. Политикам нужны не поучения и лекции, а конкретные рекомендации для конкретных действий, техзадание, выполненное строго по графику и прейскуранту, разговор начистоту. Но в 1400 году политика говорила на другом языке, и то, что мы видим во многих сочинениях Кристины, и есть тот самый разговор начистоту. Она считает себя обязанной говорить власти правду, потому что она, власть, как бы по определению окружена льстецами. Десять лет творчества, включившие в себя и «Книгу о Граде женском», в 1414 году кристаллизовались в стройную морально-политическую систему воспитания государя, предназначенную дофину Людовику Гиенскому, под говорящим названием: «Книга о мире»[47].
Если бы Кристина была просто опытной наставницей королей, она вошла бы в историю политической мысли — и только. Но подобно тому, как повсюду у нее мы найдем политику, мы найдем и ее саму, пройденный ею путь писательницы. Потеря трех дорогих ее сердцу мужчин — отца, мужа и Карла V — заставила ее, женщину, почувствовать себя мужчиной. Наверняка чтобы восполнить потерю, она с удвоенным усердием взялась за чтение и письмо: «В одиночестве ко мне пришли медленное чтение на латыни и народных языках, прекрасные науки, различные сентенции, отточенное красноречие — все, что при жизни моих покойных друзей — отца и мужа — я получала от них»[48]. Невзгоды, депрессию, потерю близких и растерянность — всю свою слабость Кристина сознательно превратила в предмет повествования, а значит — в силу.
Чтение книг она называет «разжевыванием», ruminacion, традиционное для Средневековья понятие, связанное с практикой медитативного чтения Писания[49]. Но можно встретить и почти хищный глагол happer, «хватать зубами», «сцапать». Примерно как мы, когда повезет, «проглатываем» захватывающий роман. Свой писательский труд тех первых лет самостоятельной жизни она оценивает скромно, но уверенно: «Я, женщина, не побоялась чести сделаться писцом этих приключений Природы», antygrafe de ces aventures[50]. Antygrafe — тот, кто переписывает лежащий перед ним (anty-) текст. Так или иначе, «глотание» книг и построение собственного литературного мира для Кристины — приключение, удовольствие почти физическое, не говоря уже об интеллектуальном и терапевтическом[51].
Именно поэтому в «Граде женском» она встречает нас в своем кабинете, в окружении книг, словно за крепостной стеной — и точно так же, из слов и фраз, она выстраивает город для своих женщин[52]. Больше, чем просто красивый образ. Вторая глава открывается довольно пространной жалобой не только на несправедливость женоненавистничества, но и на божий промысел. Лирическая героиня предпочла бы вообще родиться в мужском теле. За эдакими богоборческими сомнениями должна была бы последовать настоящая теодицея. В двух рукописях, созданных без Кристининого участия, ламентации дополняются ключевой сценой: «Охваченная этими скорбными мыслями, я сидела с опущенной словно от стыда головой, вся в слезах, подперев щеку ладонью, облокотившись на ручку кресла, и вдруг увидела, что мне на колени упал луч света, словно взошло солнце. Я сидела в темноте, и свет не мог сюда проникнуть в этот час, поэтому я вздрогнула, будто проснувшись. Подняв голову, чтобы понять, откуда исходит свет, я увидела стоящих передо мной трех увенчанных коронами дам, очень статных. Сияние их ясных ликов озаряло и меня, и все вокруг». Дочери Бога Разум (Raison — во французском женского рода), Праведность (Droitture) и Правосудие (Justice) являются вместе с этим просвещающим светом. Разум держит в руках зеркало, атрибут самоанализа, Справедливость — линейку, мерило добра и зла, Правосудие — чашу, справедливо отмеряющую каждому по заслугам.
Эта сцена — вроде бы просто беседа. Но в ней есть неожиданные, изящно поданные мотивы материнства: луч падает на колени (французское giron означает еще и «лоно»), автору предстоит «в
В чем оригинальность построенного Кристиной города? О знаменитых женщинах в целом, конечно, писали до нее, как в древности, в Ветхом Завете, в средневековой агиографии, так и в близкое к ней время. Латинское сочинение «О знаменитых женщинах» (1362) Боккаччо, было только что, в 1401 году, переведено на французский, De cleres femmes. Этот перевод, как и «Декамерон», стал важным для Кристины источником информации (74 совпадения), вдохновения и полемики. Однако Боккаччо для нее не только модель, но и «антимодель», литературный вызов[54]. Он выстроил свой рассказ о сотне женщин древности в хронологическом порядке, похвалил исключительность характера каждой из них, плохих и хороших. «Известность», claritas, для него не равняется «доброй славе» или «добродетели». Дурное он не замалчивает не потому, что хочет очернить женщин, но чтобы научить читательниц и читателей «ненавидеть преступления», ждет, что в души их войдет «священная польза», sacra utilitas. Однако библейских и христианских святых дев и жен он отказался включать в свою книгу, за исключением «Первоматери», то есть Евы, потому что не считает возможным сравнивать их с язычницами, а поскольку о христианках, мол, уже писали благочестивые мужи, он будет говорить лишь о знаменитых язычницах[55]. Лишь две современницы гуманиста удостоились чести встать в этом ряду: Джованна, королева Сицилии и Иерусалима, и флорентийка Андреа Аччайуоли, графиня Отвиль, которой он в последний момент решил посвятить свое сочинение, поскольку был приглашен погостить в южно-итальянских землях ее родни. С остальными он церемониться не стал: среди них так мало «знаменитых», что автор, пусть и готовый к критике, решил «остановиться, а не продолжать»[56].
Кристина не раскритиковала знаменитого земляка, даже величает его «великим поэтом», числит среди нужных ей авторитетов. Но многое она сделала по-своему, как минимум, чтобы утвердить собственное авторское «Я». Боккаччо во введении рассыпается в церемонных комплиментах Андрее Аччайуоли, которой препоручается судьба новорожденного творенья. Эти россыпи риторики в средневековой поэтике — необходимое условие дальнейшей жизни произведения. За ними просто следуют рассказы, в них стиль меняется с орнаментального, рассчитанного на медленное, вдумчивое чтение и декламацию, на легкий, живой нарративный курсив, в котором у Боккаччо было мало соперников. Кристина — внимание! — никому не посвящает свое сочинение, показывая тем самым, что это ее личное дело, личные горести и сомнения. Зато ее введение в суть дела раз в пять длиннее, чем у тосканца, и вовсе не укладывается в обычный для введений набор общих мест[57]. Она, автор, Кристина, нуждается в разрешении собственных сомнений, чтобы взяться за строительство. Ей нужны Разум, Праведность, Правосудие. Только разрешив сомнения — свои и читателей, — она приступает к рассказу, начинает развлекать читателя.