— Он совершенно не в себе. И кто же мог бы попытаться разыскать его, если не вы? — спрашивает Шошана. Это ведь она уговорила Смоленко поехать в Монголию, как раньше меня уговорила поехать в Нью-Йорк, поэтому чувствует себя немного виноватой. Такого поворота она не ожидала. «Разве медиумы не должны предвидеть всё заранее?» — чуть было не спросил я, но удержался. Она направила его туда, чтобы «узнал» еще не рожденного ребенка, тоже свернувшегося калачиком, но по естественным причинам, в животе своей матери, — ребенка, в котором продолжатся жизни Эдварда Чэня.
— Эдвард Чэнь. Друг Смоленко, умерший в норе, которую сам же и вырыл где-то в Сибири. Я немного запутался. Смоленко поехал разыскивать еще не рожденного младенца, так ведь?
— Ну да.
— Младенца, который стал или когда-нибудь станет, или уже был Эдвардом Чэнем, ведь так?
— Именно так, — сказала она, — но должна уточнить, что между Эдвардом Чэнем и этим младенцем была еще Бительджэз Грайдер — девочка с белокурыми волосами, но не альбинос, она немного умела предсказывать будущее и страдала очень редким генетическим заболеванием, в двенадцать лет умерла — а у бабушки, которая нашла ее забившейся под кровать, в скрюченной позе, случился припадок, отняло речь.
— Ладно, допустим… А сам Смоленко, говорите, теперь тоже сидит, скрючившись, в какой-то монгольской пещере?
— Да.
— И мне следует поехать его поискать?
— Примерно, так.
— Но почему я? И почему Смоленко должен был отправиться «узнать» ребенка в утробе, которому суждено стать Эдвардом Чэнем?
На это она отвечает, что акт «узнавания» должен осуществить кто-нибудь, близко знакомый с предыдущей инкарнацией, — зачастую это сын усопшего, дочь или другое любимое существо. В случае Эдварда Чэня, рано овдовевшего, жившего в последние годы на чужбине почти в нищете, фактически не поддерживая отношений с сыновьями, один из которых тоже успел уже умереть, а второй — тот, что живет в Нью-Йорке, отец младенца, которого я сам ездил «узнавать», — вряд ли согласился бы исполнить такую просьбу, Шошана Стивенс решила поручить эту миссию, если можно так сказать, Евгению Смоленко, старому другу Эдварда Чэня, прожившему когда-то с ним три дня в одной норе. А кроме того, она постарается для подстраховки направить по следам Смоленко близкого родственника Эдварда Чэня, его внука: не малыша из Нью-Йорка, с которым я виделся, а второго — молодого парня-китайца. По ее словам, между дедом и этим внуком существует мощная связь: они никогда не встречались, но у них обоих успели обнаружиться шаманские способности. Ко мне же она обратилась потому, что у Смоленко семьи нету, а из его друзей только я имею понятие о причудливых примерах переселения душ и узнавания их новых воплощений. Мол, только я могу понять и попытаться выполнить ее просьбу.
Это уже черт знает что! Как я мог за столь короткое время, за несколько лет докатиться от не всегда ясного, но вполне рационалистического мировосприятия к ералашу белиберды в духе «нью-эйдж»[97] с верой в реинкарнацию[98] и погружения во внутренний космос? Ведь почти безропотно согласился поехать в Нью-Йорк, отыскал там новорожденного Чэня и на голубом глазу прошептал ему на ушко пару слов, в то время как он, зажмурившись, оглушительно ревел мне в ответ. Конечно, не очень-то верилось, что это может как-нибудь повлиять на судьбу малыша, но все же я выполнил поручение. Я вообще человек довольно податливый. Стараюсь исполнить все, о чем просит дама. Вот и в этом случае та же бодяга. Решение принимаю быстро. Строчу пару слов для Марьяны, и вот я уже в Монголии. А дальше начинаю понемногу путаться. Чем ближе к сегодняшнему дню — тем меньше могу вспомнить.
Розарио смотрит на меня, явно обеспокоенный моим душевным состоянием. Я его понимаю. Норы, скрючившиеся мертвецы, переселенцы из своего тела в зародыш чужого, младенцы, жизнь которых уходит корнями в предыдущие воплощения… Вспоминаю Кафку, конец «Превращения», где говорится о метаморфозе, которую почему-то никто не замечает, хотя только она, по сути, и показывается в этой новелле: вслед за смертью Грегора его юная сестра, Грета, расцветает, словно расправившая роскошные крылья бабочка, вытащившая свое новое тело из-под скорлупы невзрачной, даже жутковатой куколки, которой, получается, стал для нее любимый брат[99]. Со мной похожий случай. Но я еще внутри скорлупы. Хотелось бы верить, что еще смогу проклюнуться, вернуть себе память и возродиться. Помогите же мне выбраться оттуда! Марьяна, ты будешь моей Гретой, мы станем, ею вдвоем. Ты только вытащи меня.
Снова провал в памяти. Спускаюсь с трапа в аэропорту[100] Улан-Батора, нахожу экскурсовода, которого порекомендовал один приятель во Франции, потом, следуя указанию Шошаны Стивенс, направляюсь в один из микрорайонов, заставленных юртами, к человеку по имени Амгаалан такой-то, который, вроде бы, встречался со Смоленко, однако дома его не оказалось. Решаю справиться о нем у соседки, высокой старухи с морщинистым лицом, длинным носом и громоподобным. голосом. Задаю ей несколько вопросов. Она долго рассматривает меня — особенно ее удивило, если не ошибаюсь, что имя и адрес ее соседа я узнал от Шошаны Стивенс, с которой она, хотя это кажется невероятным, знакома, потом говорит: то, что я ищу, находится в горном массиве Дулаан-Хайрхан-уул[101]. У переводчика своя машина, с ним вдвоем мы и отправились в путь. Спустя несколько дней прибываем сюда, по чистой случайности встречаем сопливого мальчишку — да, этого самого, что сидит сейчас в пыли передо мной:
— Мы ведь уже виделись раньше, не так ли?
Он не отвечает, просто смотрит, на меня.
— Ну да, ты вспомни: я спросил, местный ли ты и не доводилось ли тебе слышать о появившемся в этих краях европейце, а ты ответил, что уже давно поджидаешь меня, потому что знал, что я должен приехать, и что где-то вверху, в этих самых горах, в маленькой пещере лежит тело человека, которого мы, видимо, и разыскиваем. Потом ты убежал, и я тебя больше не видел и не нашел никого, кто мог бы проводить меня в горы. Сусанин голопузый. Я отослал шофера назад в Улан-Батор — сказал, что обойдусь без его помощи: еды и воды у меня был запас на три дня, этого мне казалось достаточно, а потом я рассчитывал встретить кочевников, которые помогли бы добраться до ближайшего города. Переводчик-шофер не хотел бросать меня одного, пришлось дать ему расписку, что я его отпускаю. И даже после этого я долго еще убеждал его, что не пропаду и сам. Когда он, наконец, сдался и уехал, я побрел в направлении, которое указал мальчуган. В горах не переставая кружил ветер. Палатку я разбил среди пышной травы в котловине под угрюмым серым небом, выбрав место, хоть немного укрытое от шквалистых порывов ветра. С этой отправной точки и начинались мои вылазки по окрестным горам… Сходил раз, другой, третий, хожу, хожу, хожу, не жалея сил, и пройду еще сколько понадобится. На исходе третьего дня я оказался слишком далеко от палатки, чтобы успеть вернуться засветло, заночевал под открытым небом и простудился. Началась горячка. Мне кажется, слегка брежу. Раздумываю о том отрывке из Евангелия, где говорится, что даже у лис есть убежище, чтобы укрыться вечером, я же блуждаю по пустынным заледеневшим горам на самом краю света и не нахожу такого места, где можно было бы приткнуться на ночь[102]. Дождавшись рассвета, я отбрасываю идею вернуться в палатку и продолжаю брести в противоположную сторону — будь что будет. Отмечаю про себя, что уже потерял чувство реальности. Но задумавшись о причинах, которые привели меня сюда или в Нью-Йорк несколько лет назад, я был вынужден признать, что это чувство я утратил давно, если только оно у меня вообще было. Из еды почти ничего не осталось — всего горсть сухофруктов, а этого мало, чтобы бороться с холодом и усталостью. Шагаю вперед, хотя, возможно, блуждаю по кругу, но все же иду, иду, продолжаю идти. Для меня теперь не существует ничего, кроме этой ходьбы и надежды обнаружить Смоленко — парня, с которым мы почти что и не были знакомы. Ни разу даже не спросил себя, какого хрена я сюда приперся. Ни разу не подумал бросить на хрен эти поиски. Сама ходьба несла меня вперед, уберегая от низменных мыслишек. Я был одержим единственной целью: найти Смоленко. И что же: в конце концов, натыкаюсь на палатку, тоже пустую, но не мою. Она немного надорвана, выглядит не просто оставленной, а брошенной. В ней я переночевал. На следующий день, в нескольких часах пути от нее, замечаю расселину под серо-зеленым козырьком, направляюсь туда, и вот он там. Узнаю его с трудом, но все-таки узнаю: это точно тело Смоленко, скрючившееся в позе зародыша, согнув колени к подбородку, загорелое, немного пожелтевшее, иссушенное беспрестанными ветрами. Мумия в духе инков, Раскар Карпак[103] в своей миниатюрной пещере, с трудом поместившийся в ней. Рядом лежит раскрытый опустевший рюкзак. Что было дальше, помню смутно — после всех этих дней хождения впроголодь по горам я, кажется, упал наземь и разрыдался. Плачу без удержу — долгими минутами, а может, часами, реву, как теленок или маленький ребенок, всхлипываю перед равнодушными горами, капаю слезами на торопливо снующих по своим делам насекомых. В ушах завывает ветер, потом начинает мычать, нашептывать какую-то чепуху. Внутри меня что-то начинает дребезжать с противным звуком, напоминающим щелканье хрящей между фалангами растягиваемых пальцев или царапанье мела по школьной доске, это потрескивание трущихся косточек нарастает, сжимает тисками виски, принуждает беззвучно выть, и мое сознание бесповоротно обрушивается. Дальше ничего не помню. Прихожу понемногу в себя между приступами горячки и бреда уже здесь, в юрте кочевников-молодоженов: они выхаживают меня, кормят-поят, обращаются со мной ласково — и теперь, когда вы тут, не спешат скинуть с шеи мертвый груз, которым я для них был. Я по гроб жизни буду благодарен им обоим. Хотя ведь даже не знаю, как их зовут.