Кристиан Беркель – Яблоневое дерево (страница 30)
– Присматривай за младшим братом!
Я слушал эти слова, видел двух стариков – почти семьдесят лет спустя, отдаленных внешне, отчужденных внутренне, полных страха и сомнений. По следам детства они перенеслись из Иерусалима и Флориды в Хоффенхайм и Гюрс. Я видел, как они теряют самообладание, стоя на бывшей территории лагеря, воспоминания о котором воровато скрывал наспех посаженный после войны лес, видел их слезы, слезы боли и упущенных возможностей – и плакал вместе с ними. Что-то во Фреде и Менахеме напомнило мне, как в детстве я боялся разделявшего нас с матерью поля, поросшего той же травой, удобренного тем же навозом – этого же лагеря, воспоминания о котором побывавшие там пытались забыть всю жизнь.
– Всему должен быть предел.
У меня не выходило из головы полное бесцеремонного негодования лицо крестьянки из деревни в Хоффенхайме, где Менахем и Фред жили до депортации и теперь пытались отыскать следы своего прошлого.
– Что вам тут надо?
– Мы евреи. Мы жили здесь раньше.
– Всему должен быть предел. Нас, немцев, тоже прогнали, но мы не бегаем по Померании с фотоаппаратом.
Всему должен быть предел.
Сколько лиц бессловесно выражают эту фразу?
«Неспособность скорбеть» – потрясающая книга Александра и Маргарет Митчерлих, высоко оцененная следующими поколениями, не только сетует на отсутствие скорби у поколения преступников, но и содержит призыв к следующему поколению – то есть нашему – хранить воспоминания, чтобы избежать неосознанного повторения. Речь не о том (как неверно истолковали многие в 1968 году), чтобы самовольно определить и зафиксировать индивидуальную или историческую вину родителей. Речь о риске воспоминаний для каждого из нас. Когда завершить этот процесс, каждый решает для себя сам. Но хотим ли мы использовать воспоминания для освобождения от того, чего мы не совершали, или хотим попытаться заострить картину нашей идентичности, к которой относятся и события XX века, в том числе – немецкий геноцид европейских евреев? Только с воспоминаниями наша жизнь обретет лицо. Я не хочу быть книгой, из которой вырвали целую главу, непонятную как остальным, так и мне самому. Я хочу попытаться заполнить пустые страницы. Для себя. Для своих детей. Для своей семьи. Сначала умирает человек, потом воспоминания о нем. Ответственность за вторую смерть лежит на потомках. Произнося фразу «Всему должен быть предел», мы хотим убить людей того времени во второй раз? Сколько же имен мы хотим уничтожить, поставив точку?
Я решил отправиться в Лодзь на машине. Навигатор показывал четыре с половиной часа пути. Четыре с половиной часа у меня перед глазами будет меняться пейзаж, пока мысли блуждают в далеком прошлом. Перед глазами снова возникла могила моих прадедушки и прабабушки, огромный иудейский свадебный балдахин – сложно увидеть в нем смирение перед лицом смерти, которому учит иудейская вера. Эмануэль Ротштейн, режиссер и продюсер документального фильма, прислал мне фотографию. В Лодзе богатые фабриканты оформляли надгробия совсем иначе, чем на еврейском кладбище Праги. Авраам Пруссак и его брат Давид были крупнейшими суконными фабрикантами Лодзи, «польского Манчестера». Авраам Пруссак не только привез из Манчестера в Лодзь первый механический ткацкий станок, но и стал одним из застройщиков большой синагоги, сожженной национал-социалистами в ночь с 10-го на 11 ноября 1939 года. Этот человек был моим прадедом. Так рассказывала мне мать. Ортодоксальный еврей, отправивший дочерей на учебу в Швейцарию и Францию, но изгнавший мою бабку Изу, потому что она вышла замуж за гоя, не еврея. Педагогическая искренность, любовь и новаторство сочетались с ветхозаветной, непоколебимой твердостью.
Я приехал примерно в девять вечера. Отель находился в здании бывшей фабрики Израиля Калмановича Познански, известного польского предпринимателя. По рассказам матери, «Белая Фабрика» – хлопкопрядильная фабрика моих предков – была столь же внушительна на вид. В индустриальную революцию здесь происходили восстания ткачей. Когда я увидел эти стены, то приверженность моей бабушки Изы к анархизму, ее борьба с несправедливостью и диктатурой, длившаяся всю жизнь, стали мне понятны, более того – я испытал определенную гордость. Возможно, она тогда близко к сердцу принимала эксплуатацию рабочих, зная, что люди тяжело трудились по четырнадцать часов в день, но получали за это лишь крошечное жалованье да буханку хлеба в неделю, чтобы прокормить семью. Понятие «нищенская зарплата» было вовсе не метафорой, а кошмарной реальностью – у людей было слишком мало денег, чтобы жить, и слишком много, чтобы умереть.
На следующий день я уже в семь утра вбежал в ресторанный зал отеля, где меня ждали Эмануэль Ротштейн и Милена Вышепольска, историк-генеалог.
– Есть несколько неувязок, – Эмануэль познакомил меня с Миленой. Она сразу перешла к делу:
– Твоя бабушка – урожденная Пруссак, но ее отцом был не Авраам Пруссак. Как его звали и был ли он родственником Авраама, мне пока выяснить не удалось, но фамилия Пруссак была тогда очень распространена в Польше…
Неужели я попался на одну из многочисленных фантазий моей матери? Но откуда тогда она узнала про Авраама Пруссака? Она ничего не знала про Лодзь, очень мало – про своих предков, она никогда не была в Польше. Я сделал вид, что забыл что-то в номере. Мне захотелось побыть одному. Что теперь делать?
На мгновение я засомневался во всем, что прежде считал истинным.
Я с ужасом вспомнил документальный фильм, в котором один старик выдавал себя за внебрачного сына Эрнста Любича и заявлял, что у него есть неизвестный прежде сценарий еврейского кинорежиссера. Под конец съемочных работ история этого человека привела документалистов в Польшу, где они прекратили работу над фильмом – «внебрачный сын» Любича на самом деле оказался польским коллаборационистом, который хотел выдать себя за гонимого еврея, сына известного режиссера двадцатых, тридцатых и сороковых годов. Никогда не забуду окаменевшего лица, холодного молчания, когда ему прямо на камеру сказали, что знают правду. Возможно, это лишь интерпретация реальных фактов, пронеслось у меня в голове, лишь выдумка. А если правда совсем другая? Я принялся лихорадочно размышлять. А вдруг мои предки были национал-социалистами и хотели обелить себя с помощью придуманной истории? Ради того, чтобы я родился на правильной стороне? У меня задрожали колени. Что ждет меня в ближайшие часы? Мне снова вспомнился фильм про Менахема и Фреда. По дороге в Гюрс обоих братьев одолели сомнения. Они внезапно ощутили смутный страх перед столкновением, которого искали. Потом один сказал: «Вставая на этот путь, мы знали, что он приведет нас в ад».
Я пошел в ванную, вымыл руки и плеснул водой себе в лицо. В зеркало посмотреться я не отважился. Поспешно вытерся. В ушах прозвучал насмешливый голос старого учителя, чье лицо я помнил лишь смутно. Он кричал мне: «Наглость – еврейское счастье».
Что мне здесь нужно? Чего я на самом деле ищу? Спускаясь по лестнице с седьмого этажа – ступенька за ступенькой, я начал осознавать. В ресторанный зал я зашел уже с твердым пониманием. Я был ни на йоту не лучше и не хуже всех остальных, виноватых и невиновных. Были мои предки евреями или нет, я несомненно немец, и тут никуда не деться, я понял это еще в Париже, когда одноклассник крикнул мне на школьном дворе: «
И правда.
Я быстро вошел в ресторанный зал. Ничего не изменилось. Никто на меня странно не смотрел. Милена исчезла. Она снова поехала в архив и присоединится позднее. Сейчас мы поедем в Центр диалога Марка Эдельмана, встретимся там с историком, которая курирует выставку о польско-германской истории. Название выставки показалось мне подходящим: «Неразбериха».
После обеда мы поехали на еврейское кладбище. Я стоял перед могилой семейства Пруссак. За это время Милена узнала: моим прадедом был Лейб Пруссак, а прабабкой – его жена Алта. Моя мать тоже происходила из еврейской семьи, но, похоже, не была прямой родственницей Авраама Пруссака. Разочарование? Да, немного. Со смирением или без, надгробие у них впечатляющее. Облегчение? Еще какое! Все же не ужасный немец, все же родился на правильной стороне. Все терзания последних часов рассеялись, словно дым. Да, я немец, но еще я еврей, рожденный от еврейской матери. Меня растили в католической вере, но я покинул религиозное общество еще в двадцать лет. А мой отец – протестант? Впрочем, всю свою жизнь он был атеистом.