реклама
Бургер менюБургер меню

Кристиан Беркель – Яблоневое дерево (страница 22)

18

– Что ты так смотришь? Прямо жуть берет, – она рассмеялась. – Язык проглотил?

Она права. Мы пугаем друг друга, когда рискуем погрузиться в прошлое. Чего я ждал? Что мешало просто забыть, зачем я пытался встретиться с ним с помощью путешествий, вопросов и образов былого, зачем пытался его растолковать? Я сопротивлялся, не мог смириться – вернее, не мог вынести. Но мы постоянно все забываем, разве это плохо? Забываем то, чего не хотим или не можем знать. Наше забытье – оконная замазка, раствор между камнями, из которых мы складываем несущие стены. Мы забываем боль – воспоминания о ранах слишком опасны.

– Хочешь послушать музыку? – спросил я.

– Да, было бы здорово.

– Какую?

– Можно «Песни об умерших детях» Малера, мой отец их очень любил.

Я нашел у нее в шкафу пластинку. Старую запись Фишера-Дискау. В детстве я терпеть не мог его холеный баритон. Игла царапала по сотни раз проигранной дорожке, добавляя слишком правильному голосу немного жизни. Мать слушала с закрытыми глазами.

Вскоре она произнесла:

– Красота.

Дома я взял собак и побежал на озеро. Свежий снег скрипел под ногами. Я приблизился к берегу. За несколько дней слой льда стал еще толще. Снегопад прекратился. В ясном небе сверкали звезды. Периодически слышался треск, словно разрывались канаты. Собаки побежали на лед, утопая в снегу, и я осторожно двинулся за ними. Наст стонал подо мной, словно уставший осел, целыми днями кружащий вокруг колодца с водой. Я подумал о животных, которые, застигнутые врасплох морозом, оказались в плену и застыли под толстым слоем снега. И поспешил от этих мыслей обратно, в маленькую двухкомнатную квартиру своей матери, словно «Песни об умерших детях» еще звучали, и она начала рассказывать, как поселилась в комнате, где умирала ее мать, как мыла ее каждое утро, каждый вечер и каждый раз, когда та пачкалась. Она следила за капельницами, меняла канюли, переставляла сосуды, таскала ее в туалет, мыла пол, пыталась ее кормить, гладила ее по голове, когда та гневно выплевывала еду, которая ей не нравилась. Она привыкла курить, чтобы бороться с усталостью, не обращала внимания на кашель и спазмы внизу живота и глотала таблетки, чтобы преодолеть многодневный, все более болезненный запор. Она терпела зловоние угасающей жизни, безмолвие, равнодушие, ненависть. Хотела ли она наказать Изу своим присутствием? Вскрыть перед ней бездну многолетней материнской вины, чтобы она содрогнулась и опустила взгляд перед лицом смерти, прежде чем тьма поглотит ее навсегда? Насколько тонка граница между любовью и ненавистью?

Мать рассказала, что стоял необыкновенно жаркий и душный мадридский день. Свет озарял крошечную комнатку, волосы Изы сливались с белизной простыни, подушки, пола и стен, и лишь огромные глаза оживляли ее ускользающий облик, когда она повернулась к дочери. Она с поразительной силой схватила мою мать за руку, вонзила ногти ей в предплечье, сделала глубокий вдох и заговорила.

– Не знаю, сколько еще это продлится, но я почему-то не умираю.

Сала спокойно на нее посмотрела.

– Ты меня не отпускаешь.

– Ты против?

Иза бросила на дочь испытующий взгляд. На ее лице промелькнула нежная ирония. Потом она отвернулась к стене и умерла.

Я стоял посреди озера, словно заледенев. Когда я вышел из оцепенения, меня окружила тьма. Тени деревьев обступили меня под светом луны. Я со всех ног побежал назад.

17

Сначала возник запах. Она стояла на платформе Лионского вокзала. Париж пах не так элегантно, как представляла Сала, он пах трудом и асфальтом. Она подумала об Отто. Он так старался ради нее, но все тщетно. В Берлине ей больше не место. А он заканчивал учебу в медицинском. И не мог поехать с ней. Действительно ли не мог? Или не хотел? Сала почувствовала, как кто-то слегка коснулся ее левого плеча.

– Привет, детка, как добралась?

– Лола?

Ла Прусак, как называли ее тетю в Париже, была одета в элегантный бледно-желтый костюм из тонкой материи с филигранными золотыми нитями. Вертикальные складки юбки по колено, расширенные кверху лацканы и приталенный двубортный пиджак с легкой иронией намекали на мужской деловой костюм и указывали на уверенную в себе женщину, которая не теряет серьезности даже в игре. На верхнем левом лацкане красовалась изумрудная брошь, под пиджаком виднелся синих оттенков свитер из тончайшего кашемира. На голове у нее был боннет, своеобразная шапка с помпоном, из-под которой виднелись черные волосы длиной до подбородка. Уже больше десяти лет Лола работала лично на Эмиля-Мориса Эрмеса, начав в непривычной для тех времен роли «адвоката цвета». Позднее, став «модельером», она создала в 1929-м первую для модного дома женскую коллекцию, вскоре после этого – первые женские шелковые шарфы, а в начале тридцатых – женские сумки с геометрическими вставками, вдохновленные нидерландским художником Питером Мондрианом. Два года спустя, в 1936-м, когда родился Ив Сен-Лоран, будущий создатель платьев с рисунками Мондриана, она открыла собственный модный бутик на улице Фобур-Сент-Оноре.

– Есть хочешь? Давай заедем сначала в «Дё маго»[13], чтобы подкрепиться. Ты не… épuisée[14]? Господи, как же сказать, мой немецкий стал просто кошмарен, je cherche mes mots – я подыскиваю слова, с’est pas possible – просто невозможно. Как у тебя с французским? Ну ничего, научишься.

Сале хотелось скакать от радости. Эта женщина ей нравилась. Как мало она напоминала ее мать! У нее внутри все бурило, словно шампанское.

– Вижу, смеяться ты можешь, значит, скоро и заговоришь. Ты ведь можешь теперь разговаривать, верно? Mon Dieu – боже мой – в каком ужасе была твоя мать, когда в детстве ты не произносила ни слова. Ничего, даже «мама», она была очень взволнована, когда писала мне из Швейцарии. Как у нее дела? Я целую вечность ничего не слышала от нее.

– Думаю, все хорошо, – ответила Сала. Ей не хотелось рассказывать об их ссоре в Мадриде – она была рада, что этот этап позади. Теперь она здесь. В Париже.

– Ты разговариваешь точно, как она. Умора. Так ведь говорят в Берлине, верно? Умо-о-ора.

Сала внутренне содрогнулась от такого сравнения и чуть не ударила по пальцам мужчину в ливрее, который осторожно взял у нее чемодан, чтобы положить его в багажник помпезного автомобиля.

– Merci, Чарльз, – поблагодарила Лола, проскользнув сквозь открытую дверь на бордовую кожу сидений. В Берлине Сала не знала ни одного человека с собственным автомобилем, и уж тем более с шофером.

– Это твоя машина?

– Да, – ответила Лола.

– Я еще никогда не сидела в такой машине. Безумно красиво, – сказала Сала и вскрикнула от радости при мысли, насколько декадентским сочла бы происходящее ее мать.

– Детка, в Париже ты испытаешь и не такое, это я тебе обещаю. Мы сделаем из тебя истинную француженку.

Даже поездка до «Дё маго» оставила глубокие впечатления. Сала приклеилась к окну машины и жадно рассматривала спешащих по улицам людей и дома разных архитектурных стилей – от Средневековья и Ренессанса до зданий на широких бульварах Османа середины XIX века. Это был не город, а целый мир. Все двигались совсем иначе, чем в Германии, люди на улицах целовались и смеялись, они обладали какой-то естественной элегантностью, были менее театральны, чем испанцы, игривы и вместе с тем серьезны – sérieux. Даже в этом слове пряталась улыбка – она магическим образом рождалась на губах благодаря диакритическому знаку над французской «е».

Лола зашла в кафе на площади Сен-Жермен, не замечая торопящегося к ним гарсона, который хотел забрать их одежду, но успел лишь пробормотать: «Мадам, желаете?» Подыскивая свободный столик, она махнула рукой нескольким знакомым – те почтительно с ней поздоровались. Они заняли место у окна. Напротив них под потолком размещались две тщательно вырезанные деревянные фигуры почти человеческого размера. Лола проследила за изумленным взглядом племянницы.

– Патроны, – спокойно пояснила она.

Сала удивленно на нее посмотрела.

– Это хозяева? Правда?

Лола тихо рассмеялась.

– Запомни, ma chére[15], наивность приветствуется здесь, лишь когда она искренняя, и нет – это два китайских торговца, в честь которых названо кафе, раньше здесь была лавка дальневосточных, в основном китайских, товаров, и обе фигуры сохранились еще с того времени.

Официант, которого проигнорировала на входе Лола, принес устрицы. Сала восхищенно ойкнула.

– Мы же ничего не заказывали.

Похоже, официант понял ее удивление.

– Мадам всегда начинает с устриц, – пояснил он, откупоривая бутылку «Сансера».

– Человек ко всему привыкает, а бокал «Сансера» поднимает дух. Остальное – смесь греха и отговорок.

Она подняла бокал, глядя на Салу, сделала большой глоток и с элегантным аппетитом начала есть устрицы.

– Чистейший афродизиак, ma p’tite[16], и с каждым куском Роберт предается все более непристойным аналогиям.

Сала вопросительно на нее посмотрела.

– Объяснить поточнее или тебе нужен экскурс в женскую анатомию?

Покраснев, Сала опустила взгляд на свой бокал с вином и молча принялась за устрицы.

После casse-croéte[17] (как Лола высокопарно назвала обед – они заказали дорадо на овощной подушке и выпили еще полбутылки «Сансера») Лола направилась прямиком на Фобур-Сент-Оноре, 93, в свой магазин.

– Заскочим ненадолго, я покажу тебе новую коллекцию. Через полчаса придет Уоллис, потом Чарльз отвезет тебя домой, и Селестина покажет тебе твою комнату.